Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Пьер знал, что Гильом уже чуть было не оказался замешанным в деле анархистов. Он ни о чем не спрашивал брата. Но ему невольно приходило в голову, что Гильом не стал бы так прятаться, если бы ему не угрожал арест. Неужели он и впрямь соучастник Сальва?
И Пьер трепетал от страха: он мог судить обо всем этом лишь на основании слов, вырвавшихся у брата после взрыва: Гильом крикнул, что Сальва украл у него патрон, потом отважно бросился в ворота особняка Дювильяра, намереваясь погасить фитиль. Но как много еще остается невыясненного! Ведь если у Гильома украли патрон с этим ужасным взрывчатым веществом, то, значит, он изготовлял его и оно у него находилось дома! Пусть он даже и не соучастник преступления, но раз у него повреждена кисть и он уже скомпрометирован, ему оставалось только скрыться; он отлично знал, что если его застанут с окровавленной рукой, то ему ни за что не доказать своей невиновности. Итак, все окутано мраком неизвестности, быть может, и впрямь было совершено преступление и брат попал в ужасную историю.
Лежавшая в руке Гильома влажная рука Пьера так дрожала, что ученый начал догадываться о глубоком унынии, овладевшем его несчастным братом, которого сразили сомнения и теперь доконала эта катастрофа. Гробница была пуста, из нее вымели даже пепел.
— Бедненький мой Пьер, — медленно проговорил Гильом, — прости, что я ничего тебе не говорю. Я ничего не могу тебе объяснить… Да и зачем? Ведь мы все равно не поймем друг друга… Не надо ничего говорить, будем только радоваться, что мы опять вместе и, несмотря ни на что, любим друг друга.
Пьер поднял глаза, взгляды их встретились и долго не отрывались друг от друга.
— О, как это ужасно! — пролепетал он.
Гильом прочел немой вопрос в глазах брата. Он не отвел взгляда, и в его глазах вспыхнуло в ответ пламя чистой, возвышенной души.
— Я ничего не могу тебе сказать, — повторил он. — Но все-таки, маленький мой Пьер, будем любить друг друга.
В этот миг Пьеру стало ясно, что его брат не способен испытывать низменную боязнь, страх преступника, трепещущего перед наказанием, понял, что он страстно стремится к какой-то великой цели и горит благородным желанием спасти важную идею, сберечь свой секрет. И у священника вдруг вспыхнула надежда на какое-то оправдание жизни и на счастливый исход. Но, увы, она быстро рассеялась, и он почувствовал, что вокруг него все рушится, становится сомнительным, внушает подозрение и им с братом никогда не понять друг друга.
Вдруг перед глазами его всплыла душераздирающая картина, и он пробормотал, обезумев от ужаса:
— А ты видел, старший мой брат, видел ты под аркой эту белокурую девочку, которая лежала навзничь с разорванным животом и с такой чудесной удивленной улыбкой?
Гильом вздрогнул.
— Да, да, я ее видел, — отвечал он тихо и горестно. — Ах, бедное маленькое создание! О, как жестока бывает необходимость! Какие страшные ошибки совершает порой карающее правосудие!
Тут Пьер, которого ужасало всякое насилие, потрясенный всем происшедшим, потерял власть над собой. Уронив голову на край кровати, он горько зарыдал, как слабый ребенок; слезы бурно хлынули из глаз. В этом внезапном потоке слез, который, казалось, ничто не могло остановить, прорвались наружу все его мучения, все, что терзало его с самого утра, великая скорбь за всех людей, страдающих от несправедливости. Потрясенный до глубины души, Гильом безмолвно положил руку на голову младшего брата, пытаясь его успокоить; так в былые дни гладил он детскую его головку. Он не находил слов утешения; он считал, что всегда можно ждать извержения вулкана, катастрофы, которая должна ускорить медленную эволюцию, происходящую в природе. Но как ужасна судьба миллиардов жалких существ, загубленных лавой событий! Он молчал, но у него тоже покатились из глаз слезы.
— Пьер, — наконец заговорил он вполголоса, — я хочу, чтобы ты пообедал… Иди, иди обедать. Прикрой чем-нибудь лампу, мне хочется полежать одному с закрытыми глазами. Это будет мне на пользу.
Пьеру пришлось исполнить желание брата. Но он не затворил дверь столовой; ему не хотелось есть, хотя он совсем обессилел от голода. Он стал обедать стоя, чутко прислушиваясь, не раздастся ли стон брата, не позовет ли тот его. Казалось, тишина еще сгустилась в маленьком домике, овеянном печальными и нежными воспоминаниями былого.
Около половины девятого, когда Софи вернулась с Монмартра, Гильом услыхал ее приглушенные шаги. Он взволновался и хотел узнать, с чем она пришла. Пьер поспешил к нему, чтобы обо всем рассказать.
— Не беспокойся. Софи встретила старая дама, которая, прочитав твою записку, попросту сказала, что все сделает. Она даже не задала Софи ни одного вопроса, казалась спокойной и не проявила ни малейшего любопытства.
Чувствуя, что брата удивляет такая невозмутимость его тещи, Гильом сказал тоже самым спокойным тоном:
— О, надо было лишь предупредить Бабушку. Ведь она хорошо знает, что, если я не вернулся домой, значит, не мог вернуться.
Но ему так и не удалось задремать, напрасно затемнили лампу. Гильом то и дело открывал глаза, обводил взглядом комнату и как будто прислушивался, не доносятся ли снаружи, с парижских улиц какие-нибудь звуки. Священнику пришлось позвать служанку и спросить ее, не заметила ли она чего-нибудь необычного на улицах по дороге на Монмартр. Софи с удивленным видом отвечала, что решительно ничего не заметила. Впрочем, фиакр ехал по внешнему кольцу бульваров, которые были почти безлюдны. Легкий туман начал заволакивать город, и улицы дышали промозглой сыростью.
К девяти часам Пьеру стало ясно, что брат так и не заснет, если он не принесет ему никаких новостей. У раненого начинался жар, его терзала тревога, ему страстно хотелось узнать, арестован ли Сальва и не проговорился ли он. Гильом скрывал свои опасения и, казалось, ничуть не боялся лично за себя; без сомнения, это была правда. Но он сильно тревожился за свою тайну, он дрожал при мысли о том, что все его труды, предпринятые с такой возвышенной целью, все его надежды в руках этого одержимого нищетой человека, который мечтает восстановить справедливость при помощи бомб. Напрасно священник втолковывал брату, что сейчас еще ничего нельзя узнать; Гильом все более возбуждался, и его нетерпение было так велико, что Пьер решил предпринять хоть какие-нибудь шаги, чтобы его успокоить.
Но куда пойти? В какую дверь постучаться? Гильом старался угадать, у кого бы мог спрятаться Сальва, между прочим, он назвал Янсена, и Пьер вдруг подумал: уж не послать ли к нему за новостями? Но тут же он сообразил, что если Янсен узнал о взрыве, то, уж конечно, не станет ждать, пока за ним явится полиция.
— Я охотно бы сходил и купил тебе вечерние газеты, — твердил Пьер. — Но там наверняка еще ничего нет… В Нейи я знаю почти всех. Только я не могу назвать ни одного подходящего человека, разве что Баша…
— Так ты знаешь Баша, муниципального советника? — перебил его Гильом.
— Да, мы с ним занимались благотворительными делами в нашем квартале.
— О, Баш мой старый друг, самый падежный на свете человек. Пойди к нему и приведи его сюда, очень тебя прошу.
Спустя четверть часа Пьер привел Баша, жившего на соседней улице. Но с Пьером пришел не один только Баш, так как, к своему удивлению, священник застал у него и Янсена. Как и предполагал Гильом, последний, услыхав за обедом у принцессы де Гарт о покушении, и не подумал возвращаться на ночь в свою тесную квартирку на улице Мучеников, где полиция могла устроить засаду. Его связи были известны, Янсен знал, что за ним следят, и он, как анархист и вдобавок иностранец, всегда мог ожидать ареста или высылки из Франции. Поэтому он принял благоразумное решение попросить на несколько дней пристанища у Баша, человека весьма прямодушного и готового к услугам, которому можно спокойно довериться. Он ни за что не остался бы у этой восхитительной сумасбродки Роземонды, которая в бешеной погоне за новыми ощущениями уже месяц как афишировала их связь; он понимал всю пустоту и опасность ее причуд.
Обрадованный появлением Баша и Янсена, Гильом захотел сесть на постели. Но Пьер потребовал, чтобы он спокойно лежал, не поднимая головы с подушек, и как можно меньше говорил. Янсен продолжал молча стоять, а Баш пододвинул стул к кровати, уселся и начал без умолку говорить, выражая дружеское участие. Это был тучный шестидесятилетний мужчина, с широким полным лицом, окладистой белой бородой и длинными седыми волосами. В его маленьких глазах сквозила какая-то нежная мечтательность, а улыбка, блуждавшая на губах крупного рта, выражала надежду на всеобщее благополучие. Отец Баша, ревностный последователь Сен-Симона, воспитал его в новой вере. И он навсегда сохранил уважение к этой доктрине, хотя впоследствии воспринял идеи Фурье, которые были ему близки благодаря его любви к порядку и врожденной религиозности. Таким образом, в его лице как бы сочетались последовательно и в несколько упрощенном виде оба эти учения. К тридцати годам он увлекся спиритизмом. Он обладал небольшим, но прочным состоянием, и единственным крупным событием в его жизни было участие в Коммуне 1871 года, к которой он примкнул, сам не зная, как и почему. Ему был заочно вынесен смертный приговор, хотя он принадлежал к самым умеренным из коммунаров, и до самой амнистии он проживал в Бельгии. В память этого жители Нейи избрали его в муниципальный совет, причем они хотели не столько почтить жертву буржуазной реакции, сколько вознаградить милейшего человека, которого любил весь квартал.