Джозеф Конрад - Прыжок за борт
И пока я это говорил, мне захотелось поскорее начать письмо день, месяц, год, 2 ч 30 мин пополуночи… пользуясь правами старой дружбы, прошу вас предоставить какую-нибудь работу мистеру Джиму такому-то, в котором я… и так далее. Я даже готов был писать о нем в таком тоне. Если он и не завоевал моих симпатий, то он сделал больше, — он проник к самым истокам этого чувства, затронул мой эгоизм. Я ничего от вас не скрываю, ибо, начни я скромничать, моей поступок показался бы возмутительным и непонятным. А затем завтра же вы позабудете о моей откровенности так же, как забыли о других уроках прошлого. В этих переговорах, выражаясь грубо и точно, я был безупречно честным человеком; но мои тонко-безнравственные намерения разбились о моральное простодушие преступника. Несомненно, он тоже был эгоистичен, но его эгоизм был более высокой марки и преследовал цель более возвышенную. Я понял: что бы я ни говорил, он хочет принять на себя возмездие целиком. Много слов я не стал тратить, ибо чувствовал, что в этом споре его молодость против меня восстанет: он верил, когда я даже перестал сомневаться. Было что-то красивое в безумии его неясной, едва брезжущей надежды.
— Бежать! Это немыслимо, — сказал он, покачав головой.
— Я делаю вам предложение, не прошу, и не жду никакой благодарности, — проговорил я, — вы уплатите деньги, когда вам будет удобно, и…
— Вы ужасно добры, — пробормотал он, не поднимая глаз.
Я внимательно к нему приглядывался: будущее ему должно было казаться жутким и туманным, но он не колебался, как будто и в самом деле с сердцем у него все обстояло прекрасно. Я рассердился — не в первый раз за эту ночь.
— Мне кажется, — сказал я, — все это проклятое дело в достаточной мере неприятно для такого человека, как вы…
— Да, да, — прошептал он, уставившись в пол.
На него больно было смотреть, свет падал на него снизу, я видел пушок на его щеке, видел горячую кровь, окрашивающую гладкую кожу лица. Хотите — верьте, хотите — не верьте, но это было до боли возмутительно. Я почувствовал озлобление.
— Да, — сказал я, — и разрешите мне признаться, что я отказываюсь понимать, какую выгоду надеетесь вы получить, барахтаясь в этом навозе.
— Выгоду! — прошептал он.
— Черт бы меня побрал, если я понимаю! — воскликнул я, взбешенный.
— Я пытался вам объяснить, в чем тут дело, — медленно заговорил он, словно размышляя о чем-то, не поддающемся ответу, — Но в конце концов это только мое дело.
Я открыл было рот, чтобы возразить, и вдруг почувствовал, что лишился всей своей самоуверенности; как будто и он от меня отказался, ибо забормотал, как человек, размышляющий вслух:
— Удрали… удрали в госпиталь… ни один из них не пошел на это… Они! — он сделал презрительный жест. — Но мне пришлось это выдержать, и я не должен отступать или… Я не отступлю.
Он умолк. Вид у него был такой, словно он галлюцинирует. На лице его отражались презрение, отчаяние, решимость, отражались поочередно, как отражаются в магическом зеркале скользящие тени. Он жил, окруженный обманчивыми призраками, суровыми тенями.
— О, вздор… — начал я.
Он нетерпеливо передернулся.
— Вы как будто не понимаете, — сказал он резко, потом посмотрел на меня в упор. — Я мог прыгнуть, но бежать не стану.
— Обидеть вас я не хотел, — сказал я и некстати добавил: — Случалось, что люди получше вас считали нужным бежать.
Он покраснел, а я в смущении чуть не подавился собственным своим языком.
— Быть может, так, — сказал он наконец. — Я не достаточно хорош; себе позволить этого я не могу. Я обречен бороться до конца, борюсь и сейчас.
Я встал со стула и почувствовал, что все тело у меня онемело. Молчание приводило в замешательство, и, желая положить ему конец, я ничего лучшего не придумал, как бросить небрежно:
— Я и не думал, что так поздно…
— Что ж, довольно, — сказал он отрывисто, — если говорить правду (он озирался, отыскивая шляпу), — и с меня хватит.
Да, он отказался от моего предложения. Он отстранил руку помощи; теперь он готов был уйти, а за балюстрадой спокойная ночь, казалось, подстерегала его, словно он был обречен. Я услышал его голос:
— Вот и она…
Он нашел свою шляпу. Несколько секунд мы молчали.
— Что вы будете делать после… после?.. — спросил я совсем тихо.
— Видимо, отправлюсь ко всем чертям, — угрюмо пробормотал он.
Я успел прийти в себя и счел нужным не принимать его ответа всерьез.
— Пожалуйста, помните, — сказал я, — что мне бы очень хотелось еще раз вас увидеть до вашего отъезда.
— Что может вам помешать? Дьявольская история не сделает меня невидимым, — сказал он с горечью, — на это рассчитывать не приходится.
А затем в момент прощания он стал бормотать, заикаться, жестикулировать, проявляя все признаки колебания. Он вбил себе в голову, что я, пожалуй, не захочу пожать его руку. Это было так ужасно… я не находил слов. Кажется, я вдруг закричал на него, как кричат человеку, который на ваших глазах собирается шагнуть за край утеса в пропасть. Помню наши повышенные голоса, жалкую улыбку на его лице, до боли крепкое рукопожатие, нервный смех. Свеча шипя погасла; наконец, наше свидание кончилось. Снизу из темноты донесся стон. Джим ушел. Ночь поглотила его фигуру. Песок скрипел под его ногами-я это слышал. Он бежал. Да, он бежал, хотя ему идти было некуда. И ему не было еще двадцати четырех лет.
ГЛАВА XIV
Спал я мало, быстро позавтракал и после недолгих колебаний отказался от утренней поездки на свое судно. Поступок этот одобрить было нельзя, ибо мой первый помощник, человек во всех отношениях превосходный, не получая вовремя писем от жены, сходил с ума от ревности и злобы, вздорил с матросами и плакал в своей каюте либо делался таким бешеным, что мог довести команду до мятежа. Такое поведение всегда казалось мне необъяснимым: они были женаты тринадцать лет; однажды я мельком ее видел и, положа руку на сердце, не могу представить человека, который впал бы в грех ради столь непривлекательной особы. Не знаю, правильно ли я поступал, скрывая свои соображения от бедняги Сельвина: парень устроил себе на земле ад, это отражалось и на мне, и я страдал, но какая-то деликатность, несомненно ложная, обрекала меня на немоту. Супружеские узы моряков — тема интересная, и я бы мог привести вам немало примеров… Однако сейчас не время и не место, и мы заняты Джимом, который был холост. Если его чувствительная совесть или гордость, если все экстравагантные призраки и суровые тени — роковые спутники его юности — не позволяли ему бежать от эшафота, то меня, которому, конечно, нельзя приписать таких спутников, непреодолимо влекло пойти и посмотреть, как покатится его голова.
Я отправился в суд. Я не ждал сильных впечатлений или ценных сведений, не думал, что буду заинтересован или испуган. Но не ждал я и такого угнетенного состояния. Горечь его возмездия словно пропитала воздух в суде. Подлинный смысл преступления заключается в нарушении той веры, какой живет общество и человечество, и с этой точки зрения он был предателем. Наказание его не было явным. Не было ни высокого эшафота, ни алого сукна, ни пораженной ужасом толпы, которая возмущена его преступлением и тронута до слез его судьбой. Наказание не носило характера мрачного возмездия.
Я шел в суд и видел яркий солнечный свет, блеск слишком горячий, чтобы он мог действовать успокоительно; на улицах смешение красок, словно в испорченном калейдоскопе: желтой, зеленой, синей, ослепительно белой; коричневое обнаженное плечо; повозка с красной занавеской, запряженная волом; отряд туземной пехоты, марширующей по улице, — темные головы, пыльные зашнурованные ботинки; туземный полисмен в темном узком мундире, подпоясанный лакированным поясом; он посмотрел на меня своими восточными печальными глазами, словно душа его бесконечно страдала от непредвиденного… как это называется?., а ва тар — воплощение. В тени одинокого дерева во дворе суда крестьяне, призванные по делу избиения, сидели живописной группой, напоминая хромолитографию лагеря в книге о путешествии по Востоку. Не хватало только неизбежных клубов дыма на переднем плане да вьючных животных, пасущихся поодаль. Сзади поднималась желтая стена, отражая солнечный свет. В зале суда было темно и, казалось, более просторно. В тусклом свете высоко под потолком вращались пунки. Между рядами незанятых скамей кое-где виднелась задрапированная фигура человека, неподвижного, словно погруженного в благочестивые размышления, — человека, казавшегося карликом в этих голых стенах. Потерпевший, тучный, шоколадного цвета человек с ярко-желтым значком касты над переносицей, сидел напыщенный и неподвижный; только ноздри его раздувались да глаза сверкали в полумраке.
Брайерли тяжело опустился на стул; вид у него был изнуренный, как будто он провел всю ночь без сна. Благочестивый шкипер парусного судна, казалось, был возбужден и смущенно ерзал, словно сдерживал желание встать и призвать нас к молитве и раскаянию. Лицо председателя, бледное, под аккуратно зачесанными волосами, походило на лицо тяжело больного, которого умыли, причесали и усадили на постели, подперев подушками. Он отстранил вазу с цветами — пурпурный букет с несколькими розовыми цветочками на длинных стеблях — и, взяв обеими руками лист голубой бумаги, пробежал его глазами, оперся локтями о край стола и стал читать вслух ровным голосом, четко и равнодушно.