Ванда Василевская - Земля в ярме
Он содрогнулся и вдруг окончательно решил ехать к Сташке.
— Ну, иди, Казя. Там на полочке лежит хлеб, возьми.
— А вы куда идете?
— Поеду в Бучины.
— А, знаю.
Его внезапно охватила ярость.
— Что ты знаешь?
— Да ведь у вас в Бучинах ваша барышня, господин учитель.
— Кто это тебе сказал?
— Да так, говорили. Если бы господин учитель женился, говорили, так лучше было бы. Было бы кому готовить, и нечего было бы сюда ходить этой… Анне.
Он едва не ударил девочку. Дрожащими руками запер дверь и побежал в сарай, где стоял велосипед. Сев на него, он с места двинулся во весь опор, пользуясь замощенным куском дороги. Но тотчас за избой старосты он въехал в глубокий сыпучий песок. С яростью нажимал он на педали, все ниже наклоняясь над рулем. Однако до Бучин добрался нескоро, — потный, разгоряченный, с ног до головы покрытый пылью.
Сташка увидела его в окно и с громким криком выскочила на дорогу.
— Ну, наконец-то! Наконец-то! Это замечательно, а то я уж думала, что тебя на смерть загрызли в этих Калинах! А я не поехала к сестре, представь себе, — у нас тут была скарлатина, ну, и пришлось остаться! Иди, иди, там в кувшине вода, умойся, а то ты на негра похож. А я сейчас приду, мне только на минуточку сбегать, тут одна родила ночью, я взгляну лишь, как там, и тотчас обратно! Полотенце на гвозде! — крикнула она ему уже из-за двери.
Ошеломленный, он опустился на стул. Так бывало всегда — к Сташке ему вечно приходилось сызнова привыкать. В первый момент ему неизменно казалось, что он попал в смерч.
Не успел он вымыть руки, как она уже вернулась.
— Все в порядке! А я уж струсила, роды-то немного преждевременные. Всю ночь не спала, говорю тебе. Мойся, мойся, сейчас получишь молока. Яичницу сделать? У меня спиртовка, в два счета будет готово. В оба приходится денатурат стеречь, а то на прошлой неделе у меня выпили весь до капельки. Но с этой слепотой, видно, вранье — никто не ослеп, а ведь денатурат-то пьют и пьют! Ну, как там у тебя? Скарлатины не было? У меня душ двадцать лежало. Устала, как собака. Теперь уж, наверно, вовсе не поеду, знаешь? Ужас, как много работы!
Он смотрел на ее красное, потное лицо, растрепанные волосы, на ее торопливые движения.
— А я скучаю, как мопс.
— Ах ты, принцесса на горошине! Уж я бы тебя запрягла в работу. Да ведь в этих твоих Калинах работа сама в руки лезет.
Он разглядывал комнату. Возле печки висели большие связки трав, травы лежали и на полке, на лавке, под окном; прикрытые кисейными сетками, сушились какие-то листочки.
— Ты что, на колдунью обучаешься?
— Это что, травы-то? А интересно, как бы поступил ты? Все в аптеке покупать, да? Они тут тоже сперва считали, что если не из аптеки, так не поможет. Но теперь пьют все, что я скажу. А в аптеке приходится за то же самое бог знает сколько платить.
— У докторов хлеб отбиваешь.
— Какой хлеб? Да ты видел здесь когда доктора-то? Нет, дорогой мой! Без доктора болеют, без доктора и помирают! У кого тут есть деньги на такие барские затеи? Может, у тебя в Калинах такая мода, чтобы доктора звать, а у нас — нет. А кабы ты знал, сколько у меня пациентов! Двери не закрываются. Если бы только из Бучин… Куда там! Из всех окрестных деревень приходят. — Веселое лицо девушки на миг омрачилось. — Иной раз руки опускаются. Да и страшно — что же я в сущности знаю? Я, простая девушка? Нас должны бы немного учить медицине. Нет ли у тебя какой-нибудь книжки по анатомии? Я писала в Варшаву приятельнице, да что-то не присылает.
— Нет, у меня нет.
— Ну, а как ты там справляешься?
— Да так себе. Скучно и тяжко.
— Я думала, привыкнешь.
— Не могу что-то.
— Эх ты, интеллигент мягкотелый, размазня, шляпа! Собирайся, пойдем на реку. Лодка у меня сейчас лучше, чем осенью, нисколько не протекает.
Они спускались по тропинке к реке. Здесь были такие же серебристые макушки высоких верб, такие же россыпи белого песка, так же, как в Калинах, кричали чайки, касаясь белыми грудками воды. Сташка, подпрыгивая, сбежала с горки и, прежде чем он успел помочь ей, отцепила лодку.
— Садись!
Они плыли медленно, лодка слегка покачивалась. Винцент греб. Сташка погрузила руку в воду и стряхивала с пальцев серебряные капельки.
— Ты должен хлопотать, чтобы тебя перевели в город. Или во всяком случае куда-нибудь поближе к городу.
— А ты почему не хлопочешь?
Она удивленно посмотрела на него.
— Я? А я-то с чего? Да я бы отсюда ни за какие сокровища не двинулась. Теперь, когда я уже всех знаю, когда знаю, сколько у какого ребенка зубов, когда я уже здесь как дома, — теперь переводиться и начинать все сначала? О нет!
— Скажи, как ты это делаешь?
Она засмеялась.
— Ну, этому тебя не научить! Я мужицкая дочь, а ты городской барин.
Да, это была правда. Всякий раз, как Винцент ее видел, он убеждался, как крепко она срослась с деревней. Она здесь была у себя, среди своих, а он всегда оставался чужим.
— Самое большое свинство — это, что как только кто-нибудь из деревенских получит образование, так сейчас же рвется в город, будто его там невесть что ждет… А в деревню присылают таких недотеп, как ты. Ведь ты, наверно, до сих пор не отличишь ячменя от пшеницы.
— Преувеличение, преувеличение! — засмеялся он, но на сердце у него было тяжко. Он смотрел на сверкающую воду и снова не мог не думать об Анне. Да, эта Сташка была деловитая, трудолюбивая, достойная восхищения, но его раздражала ее стихийная веселость, ее стремительность, ее резкий голос, слегка вульгарные манеры. И, глядя на нее, он не мог не думать об Анне — о ее серых глазах, изящных движениях, о ее мелодичном голосе. Об Анне, которая гуляла со старым Яновичем и со всяким, кто бы ни пришел, об Анне, чья кроткая красота была лицемерием и ложью.
Сташка, не смущаясь тем, что у нее видны колени, разлеглась в лодке и, глядя в небо, запела. Нет, то не был голос Анны, то не была песенка о калине.
— Ужас, как мне хочется организовать кооператив! — сказала Сташка, и Винцент словно ото сна очнулся. Да, такова уж эта Сташка. Под серебристыми вербами, на колышущейся воде, которая, казалось, сливалась воедино с бездонным небом, она думала именно о кооперативе, об образцовых хлевах, о том, какие удобрения наиболее пригодны для бучинской почвы. Она не утруждала себя даже тем, чтобы обольщать его, Винцента. Голые колени выражали лишь полнейшее пренебрежение. И он прекрасно чувствовал это. А между тем сперва ведь было иначе. Тогда, осенью, они целовались в лодке, и инициатива исходила от Сташки.
Но потом он замечал, как все ниже падает в ее глазах. Ведь он не разбирался в кооперативах, в образцовых хлевах и удобрениях, он не считал нужным разыгрывать из себя знахаря. И теперь в поведении девушки чувствовалась лишь снисходительная жалость, с какой относятся к беспомощности детей или щенят.
Она оставляла его ночевать, но Винцента не соблазнил полный сена сарай. Он сел на велосипед и уехал, ошеломленный, оглушенный потоком ее красноречия, раздраженный тем, что то и дело приходил по каким-то делам кто-нибудь из крестьян и Сташка совещалась с ними совсем другим тоном, чем тот, который усвоила себе в разговорах с Винцентом, — тут не было ни пренебрежения, ни снисходительной жалости, а было серьезное обсуждение серьезных дел. Полдня, проведенные в Бучинах, окончательно выбили его из колеи. Он медленно пробивался сквозь пески и почувствовал облегчение, когда услышал, наконец, лай потревоженных его приездом калинских собак.
Но когда он вошел в свою конурку и зажег лампу, его поразили пустота, тишина и скука. Он тяжело вздохнул и снова невольно задумался об Анне.
VII
Старый Матус медленно полз на животе сквозь высокую траву, направляясь к просеке. Приподнимал на миг голову и зорко осматривался вокруг. Маленькие глаза в сетке морщин пытались проникнуть в тайну зеленой чащи, высмотреть между деревьями куртку лесника, блеск его лаковых сапог, уловить мерцание солнечного луча на стволе ружья.
Но нигде не было ни живой души. Лес благоухал в знойном воздухе, шуршала белка в кроне большой сосны. Вдруг голубой молнией пересекла просеку сизоворонка и исчезла в лесу.
Там, где кончались кусты орешника, пошел молодой ельник, голая, коричневая земля, покрытая рыжей хвоей. Густым кружевом топорщились обнаженные нижние веточки, превращающиеся повыше в сплошную стену зелени.
Сюда-то и приполз Матус, на границу высоких трав и елового леса. Вытащил из кармана спички, добытые с большим трудом, по одной, по две украденные при случае у невестки. Оно, конечно, не без того, чтобы на него не падало подозрение, — спички-то ведь были пересчитаны и их должно бы хватить надольше, а вот не хватило.
— Отец, вы брали спички?
Он пожимал плечами, втягивая в них голову, и смотрел маленькими глазками в злое, рассерженное лицо невестки. На что ему спички? Ведь у него уж давно нет махорки на цыгарку.