Уильям Моэм - Сплошные прелести
— Когда она будет закончена?
— Она закончена, — отвечал он.
Я чуть не сгорел от стыда. Счел себя совершенным профаном. Тогда я не приобрел еще тех навыков изображать восхищение, которые позволяют компетентно судить о произведениях современных художников. Может быть, уместно дать здесь краткую инструкцию, которая позволит любителям живописи судить к удовольствию художников о самых извращенных проявлениях творческого инстинкта. Выдохнув «ну и ну!», вы засвидетельствуете силу неуклонного реалиста, «до чего искренне» скроет ваше смущение перед раскрашенной фотографией вдовы олдермена, присвистнув, вы выразите восхищение постимпрессионистом, «жуть как любопытно» — так можно высказаться о кубисте, «о!» — если сражен наповал, «а!» — если перехватит дыхание.
— До чего похоже, — вот единственное, что я смог уклончиво сказать.
— Не так похоже на конфетную коробку, как вам бы хотелось, — сказал Хильер.
— По-моему, до того удачно, — поспешно ответил я в свою защиту. — Вы отдадите ее в Академию?
— Не дай бог. Лучше на барахолку.
Я глядел то на картину, то на Рози; то на Рози, то на картину.
— Стань в позу, Рози, — сказал Хильер. — Пусть приглядится.
Она вышла на мостки для натурщиков. Я стал сравнивать ее и картину. Во мне зашевелилось любопытное чувство: будто кто-то тихо проник в мое сердце острым ножом, было больно, но удивительно приятно; и я вдруг почувствовал дрожь в коленях. Теперь мне трудно сказать, вспоминаю я Рози во плоти или на портрете. Но видится она мне не в шляпке и блузке, как при первом знакомстве, и не в других платьях, в которых я встречал ее с тех пор, а в белых шелках, с черным бархатным бантом в волосах, в позе, какую нашел ей Хильер. Я никогда точно не знал возраст Рози, но, прикидочно, в то время ей было лет тридцать пять. Никто бы этого не сказал: на лице — ни единой морщинки, а кожа нежная, как у ребенка; черты вряд ли особенно хороши, простоватые, без аристократической завершенности, отличающей знатных дам, чьи фотографии продавались тогда во всех киосках; короткий нос — немного широк, глаза — невелики, рот — крупноват; но глаза голубели, как васильки, и улыбались вместе с губами, чувственными и красными-красными; я не встречал улыбки сладостней, веселей и приятней. Взгляд от природы тяжелый и насупленный, но, когда она улыбалась, эта насупленность вдруг становилась бесконечно привлекательной. В смугловатом лице отсутствовали яркие краски, кроме легкой голубизны под глазами. А свои бледно-золотые волосы она по тогдашней моде собирала в высокую прическу с замысловатой челкой.
— Ее чертовски трудно писать, — сказал Хильер, поглядывая на нее и на картину. — Смотрите, она вся золотая, и лицо, и волосы, а дает она не золотой эффект, а серебряный.
Я понял, что он имеет в виду. Она сияла бледным светом, скорее как луна, а не как солнце, а если как солнце, то такое, каким оно бывает в белесой дымке рассвета. Хильер поместил ее в центр полотна, и она стояла, опустив руки, обратив к нам ладони, немного откинув голову, тем подчеркивая красоту жемчужной шеи и плеч. Она стояла, как актриса, появившаяся на вызовы, сконфуженная неожиданными аплодисментами, но сравнение казалось абсурдным — в ней было что-то такое девическое и такое вешнее… Это безыскусное создание не ведало ни грима, ни рампы. Она стояла как дева, назначенная для любви, готовая, как то указует сама природа, бесхитростно отдаться в объятья любимого. Она принадлежала к поколению, не чуждавшемуся некоторой щедрости стана; при всем изяществе у нее была пышная грудь и крутые бедра. Миссис Бартон Трэфорд, увидев позже картину, сказала, что та наводит на мысль о жертвенной телке.
Глава пятнадцатая
Эдвард Дрифилд по вечерам работал, и Рози, от нечего делать, с удовольствием куда-нибудь ходила с кем-либо из знакомых. Ей нравилась роскошь, а Квентин Форд был человек состоятельный. Он нанимал кэб и вез ее обедать к Кетнеру или в «Савой», а она по этому случаю надевала лучшие платья; и Гарри Ретфорд, не имея гроша за душой, вел себя будто при деньгах и катал ее в экипажах, кормил обедом у Романо или в одном из входивших в моду ресторанчиков Сохо. Актер мыслящий, но неуживчивый, он часто сидел без работы. Было ему лет тридцать; из-за привлекательной уродливости лица и хромающей речи все, что он говорил, казалось потешным. Рози нравилось его наплевательское отношение к жизни и небрежность, с какой он носил костюмы от лучшего лондонского портного, не заплативши за них, и та свобода, с которой мог на скачках поставить пятерку, ее не имея, и щедро сорить деньгами, если удалось выиграть. Ретфорд был весел, очарователен, пустоват, голосист и нещепетилен. Рози рассказывала мне, как однажды он заложил свои часы, чтобы угостить ее обедом, а в другой раз занял пару фунтов у завтруппой, который устроил им и контрамарку с условием, чтобы взяли его поужинать.
Но с неменьшим удовольствием отправлялась она в мастерскую Лайонела Хильера поесть котлет совместного с ним приготовления и проговорить целый вечер. Однако со мной она ходила обедать очень редко. Я обедал на Винсент-сквер, а она дома с Дрифилдом; потом я заходил за ней, садились в автобус и ехали в какой-нибудь мюзик-холл. Бывали в «Павильоне», в «Тиволи», иногда в «Метрополитене» — если хотели увидеть отдельные знаменитые номера, но больше всего любили «Кентербери». Места там были дешевы, а программы хороши. Мы заказывали пару пива, я закуривал трубку. Рози с удовольствием оглядывала большущий темный прокуренный зал, переполненный обитателями южной части Лондона.
— Нравится мне в «Кентербери», — говорила она, — так тут по-домашнему.
Оказалось, Рози очень любит читать. Ее увлекала история, но только определенный раздел — жизнеописания королев и фавориток августейших особ; с детским интересом рассказывала она мне, какие прочла удивительные вещи. Она подробно познакомилась с шестью супругами Генриха VIII и знала почти все про миссис Фитцгерберт и леди Гамильтон. Она была ненасытна: от Лукреции Борджиа перекидывалась к женам Филиппа Испанского; потом целым списком следовали любовницы французских королей. Она знала их всех и все про каждую от Агнессы Сорель до мадам Дюбарри.
— Лучше читать про то, что было на самом деле, — объясняла она. — Не по вкусу мне романы.
Она любила посплетничать о Блэкстебле, и, поскольку я к нему имел отношение, ей, наверно, нравилось бывать со мной. Она знала прямо-таки все, что там делалось.
— Я раза два в месяц езжу повидаться с матерью, — объяснила мне она. — Правда, только на вечерок.
— В Блэкстебл? — Мепя это удивило.
— Нет, не в Блэкстебл, улыбнулась Рози. — Меня пока не очень тянет туда заявиться. В Хэвершем. Мама там меня встречает. Я останавливаюсь в гостинице, где прежде работала.
Она никогда не была разговорчива. Даже если в хорошую погоду мы всю дорогу из мюзик-холла проходили пешком, она не раскрывала рта. Но молчание, интимное и уютное, не отрезало тебя от занимавших ее мыслей, ты проникался источаемым благорасположением.
В разговоре с Лайонелом Хильером я упомянул, что не могу понять, как она превратилась из миловидной свеженькой молодки, какую я знал в Блэкстебле, в прелестное создание, общепризнанную красавицу. (Некоторые люди делали оговорки: «Конечно, у нее отличная фигура, — заявлял кто-то, — но я предпочитаю лица иного типа», другой молвил: «Ну конечно, она очень хороша собой, ей бы чуток породы»).
— Объясню вам это в два счета, — сказал Лайонел Хильер. — Она была заурядной молодухой в соку, когда вы познакомились. Это я сделал из нее красавицу.
Не помню свой ответ, но помню, он был непристоен.
— Ладно, это только показывает ваше полное непонимание красоты. Никто даже не обращал внимания на Рози, пока я не увидел ее серебристо-солнечной. Пока я не написал ее, никто не ведал, что в мире нет ничего прекраснее ее волос.
— И это вы создали ее шею, ее бюст, ее стан и ее кости?
— Да, черт возьми, именно так!
Если Хильер обсуждал Рози в ее присутствии, она слушала с невозмутимой улыбкой, легкий румянец появлялся на бледных щеках. По-моему, выслушивая разглагольствования о своей красоте, она поначалу считала, что он ее разыгрывает; но и когда поняла, что это не так, и когда он ее нарисовал серебристо-золотой, особого действия это не возымело. Ей было немного любопытно, явно приятно, чуть удивительно, но голову она не потеряла. Он ей казался немного сумасшедшим. Я часто задумывался, было ли что между ними. Не мог забыть разговоры о Рози в Блэкстебле и зрелище, открывшееся мне в саду викария. Задумывался также относительно Квентина Форда и Гарри Ретфорда. И наблюдал, как они держат себя с нею. Она относилась к ним не столь фамильярно, сколь по-товарищески, назначала им свидания совершенно открыто и во всеуслышание, глядя на них с той по-детски озорной улыбкой, которая, как я понял, придавала ей загадочную красоту. Иногда, сидя рядом в мюзик-холле, я рассматривал ее лицо; не думаю, чтоб влюбленный, я просто рад был мирно сидеть подле нее, глядя на бледное золото ее волос и бледное золото кожи. Лайонел Хильер не ошибался: это золото, как ни странно, давало странное ощущение лунного света. В ней чувствовалась безмятежность летнего вечера, когда медленно блекнет безоблачное небо, ничего унылого в ее бесконечном спокойствии, полном жизни, как море, тихо сверкающее под августовским солнцем у побережья Кента. Она напоминала мне сонатину старинного итальянского композитора, в раздумчивости которой все же сквозила галантная ветреность, а в легкой игривой веселости отзывалась дрожь дыхания. Порой, почувствовав мой взгляд, Рози поворачивала голову и секунду-другую глядела мне прямо в лицо. Ничего не говорила. Я не знал ее мыслей.