Джим Томпсон - Сейчас и на земле
– Ума не приложу, куда же они делись, Джимми.
А я только спрашивал:
– Чего?
А она:
– Да Мун и Фрэнки. Это просто черт знает что такое – вот так смотаться и нас одних оставить. Как ты думаешь, где они?
– Черт их знает. Давай выпьем еще.
А еще через какое-то время я решил, что нам лучше пойти спать.
– У тебя же есть доллар, – вспомнил я. – За доллар можно снять номер.
– Джимми!
– А что тут такого?
– Надо выпить черного кофе и чего-нибудь поесть. Тебе надо прийти в себя... Ах эта Фрэнки!
Берем мы яичницу с ветчиной и кофе. Мы уже пили по второй чашке кофе, как появляются Мун и Фрэнки.
– Да куда вы провалились? – набрасывается на них Роберта.
Фрэнки совсем без сил опускается на сиденье.
– Ну и попали мы в переделку. Хотели подышать свежим воздухом, да тут колесо у Муна спустило; пришлось ехать чинить его. Наконец находим автозаправку, где шины чинят, там нам и залатали. А потом машина не заводится. Что-то с аккумулятором...
– С зажиганием, – поправляет Мун.
– С зажиганием так с зажиганием, в общем...
– В общем, наконец добрались сюда, – говорит Мун. – Как насчет выпить, Роберта?
– Нам с Джимми пора идти, – говорит Роберта. – Давно уже пора.
– Да и мне пора, – кивает Мун. – Сейчас едем, только мы с Фрэнки по одной пропустим.
Берут они с Фрэнки по бурбону без содовой – им действительно нужно было выпить, – и мы все отваливаем. Поездка обратно была не из самых приятных. У таможни США стояло перед нами десятка три машин, и мы там проторчали битый час. Пока ждали, в машине стояла гнетущая тишина. Фрэнки бросила пару своих шуточек, но их как-то никто не воспринял. Роберта была сама не своя, Мун сидел как на иголках, а я из чувства долга старался хоть как-то все сгладить. Наконец дверцы с обеих сторон щелкнули, и два таможенника в хаки осветили нас фонариками.
– Подданные США?
– Да.
– Место рождения?
Сообщаем.
– Есть что декларировать? Сигареты, спиртное, одежда?..
– Нет, нет. Вот только эти шляпы.
– За них с вас ничего не полагается. Давайте глянем в багажник.
Мун протягивает им связку ключей из зажигания.
– Нельзя ли малость побыстрее? – спрашивает он.
– А вы лучше бы вышли и сами открыли, – говорит охранник.
Мун что-то про себя бормочет и вылезает. Я невольно вылезаю вслед за ним. Иду с ним к багажнику и смотрю, как он примеряет один за другим ключи. Он выпрямляется, стирает пот со лба и начинает все сначала.
– Вы что, не можете ключ найти? – спрашивает седоватый с суровым видом.
– Вот именно, – отвечает Мун. – Я вас надул, ребята. У меня там шесть косых и тонна опиухи.
– Придется ломать.
– Ломай мне задницу, – говорит Мун.
Таможеник, что помоложе, шагнул к Муну, но тот, что постарше, остановил его.
– Сбегай в контору, Билл, – говорит, – и притащи слесарную ножовку.
– Не будете же вы пилить, – говорит Мун.
– Тогда открывайте!
– Да не могу. Должно быть, ключ дома оставил.
– Это никуда не годится.
Молодой вернулся с ножовкой. Фрэнки выбралась из машины:
– Что здесь происходит?
– Придется замок пилить, леди.
– Еще что придумали! С какой стати вам это в голову взбрело? У нас там ничего нет.
– Мы этого не знаем, леди.
Высовывается Роберта:
– Можете спросить у меня: там ничего стоящего.
Таможенники переглядываются. Старший поворачивается к Муну:
– Подгони сюда под навес.
– Да за каким хреном?
– И давай-ка без ругани. Нам уже надоело.
– Да...
– Некогда нам тут с вами... Придется подождать, пока разберемся с другими машинами.
И мы ждем. Проходит час за часом. Ждем. Как только таможенники видят приближающуюся машину, они говорят, чтоб мы подождали. Потом, когда у них выдалась свободная минутка, они распилили замок на багажнике. Было полшестого, когда мы подъехали к нашему дому в Сан-Диего. Мун поехал к себе и сказал, что завтра, наверное, возьмет отгул. Фрэнки сказала, что, наверное, тоже; она на окладе, а не на почасовой, как я.
Роберта говорит:
– Джимми, ты сегодня работать не можешь. Чего попусту упорствовать.
– Какого черта, – рычу я.
Когда работаешь сорок восемь часов в неделю, потерянный день – это потеря сверхурочных. Моя ставка чуть больше пяти долларов в день, но, если я теряю день, это мне обойдется в восемь долларов. Это для нас непростительная роскошь. Я метался и чертыхался, пока она не полезла в сундук и не извлекла оттуда припрятанный пузырек коричневого стекла. А потом села на край кровати, и заплакала, и стала причитать, чтоб, дескать, мне шею свернуть и все такое прочее. Только ничего уж страшного в этих таблетках нет. Беда не в таблетках, а в людях, что их принимают. Две таблетки на стакан колы – и тебя так закрутит, что улетишь и не захочешь назад возвращаться, вернее, не сможешь. Таблетка и часть таблетки утром – и похмелья как не бывало. (Ни в одном глазу.) Одна доза – а одна и та же доза действует каждый раз по-другому, – и не надо ни есть, ни спать.
Я начал с полтаблетки и добавил еще одну восьмую. После одной таблетки и четвертушки глаза у меня распахнулись и щелкнули, словно две двери. Наступил полный покой, так что я принял еще четвертушку. Череп стал раскалываться, волосы словно встали дыбом и опали. Спина и шейные мышцы стянулись. Ноздри задрожали, и я стал различать тысячу всяких запахов, о которых раньше и не догадывался. Глаза вытянулись, как у краба, зрачки сузились, и я без всяких проверок четко знал, что в камине сто двадцать два кирпича и что уголок на коврике под диваном загнулся. И всего меня распирало такой бешеной энергией, что усидеть на месте было пыткой. В отличие от алкоголя от этих колес не дуреешь и не витаешь в облаках. От них хочется работать, и, пока тащишься под ними, можно и в самом деле ухайдокаться до смерти. Вдруг тебя охватывает непреодолимое желание переделать все мерзейшие работы, от которых ты всячески отбояривался, причем ты и вправду их все переделаешь, поскольку твой мозг крутится на первой скорости – час за минуту. Этот день промелькнул с такой быстротой, что все образующие его сцены при всей их невероятной ясности и четкости каждой в отдельности абсолютно невозможно вспомнить – их было тысячи, и все они мчались на предельной скорости. Зафиксировалось лишь несколько мгновений.
Помню:
как спрашивал Мэрфи, является ли привычка вечно опаздывать непременным свойством мексиканского характера;
проверялся ли он когда-нибудь у окулиста; и не думал ли он о том, что ему лучше бы найти любую другую работу и поучиться еще несколько лет в институте? (Само собой, у меня и в мыслях не было обидеть его. Мне просто хотелось знать, вынь да положь.)
Как Вейл советовал мне заниматься собственным хреновым делом и не лезть в его дела; и что я не протестовал и принял все как само собой разумеющееся – дел было по горло.
Что передо мной была чертова куча индексных карточек и что мне ничего не стоило печатать одной рукой, а другой листать страницы учетных книг.
Как, опершись на мой стол, передо мной стоял рано седеющий человек по имени Болдуин и хмуро спрашивал:
– Не знаю, Дилли. Ты говорил об этом с Доллингом?
– А что толку? Он ни в чем не смыслит. Вообще, какой идиот выдумал эту систему?
– Я.
И еще я помню, что, когда вышел с завода, Мэрфи уже свалил.
Глава 17
День поминовения павших приходился на конец недели, и у нас было три праздничных дня, начиная с пятницы. У меня же было время прийти в себя. Я закончил свой рассказ несколько недель назад, и мне не с чем было сражаться. Да и мои решили, что я «заслужил» отдых. Отдых и все подобные вещи в нашем доме считаются роскошью, да так оно, наверное, и есть. В общем...
Роберта сказала, что рассказ потрясающий. А мама сказала, что я должен радоваться, что решился попробовать. Но я-то знал. Он вышел слабый, неуравновешенный, словно мое состояние отбросило на него черную тень. Мы отослали его первым делом Макфаддену, а когда он вернул – Фосеттсу; затем Моэ Анненбергу и дальше – только все впустую. Мне лично было до лампочки, напечатают его или нет. Если честно, то я предпочел бы, чтоб не печатали. Ведь если его напечатают, они насядут на меня, чтоб я писал следующий, а следующий будет еще хуже. И это чувство провала начнет преследовать меня и убьет последнее слабое желание писать.
Но я снова отступаю от темы.
Итак, мои решили, что я заслужил отдых, и с утра пораньше в субботу после ленча отправились на пляж и торчали там весь день; конечно, сгорели до угольков, после чего несколько дней ходили вразвалку, намазанные крахмальным клейстером. Я им совсем не сочувствовал.
Вечером я пришел домой весь измотанный и злой как черт после того, что натворил на заводе, а в доме хоть шаром покати, потому что некому было сходить в магазин; и все еще ждут, что я буду рассматривать их обгорелые задницы, ахать и охать и посыпать их тальком; чтоб им всем волдырями покрыться. Меня так никогда в жизни не мутило от задниц, а уж я-то их насмотрелся, меняя пеленки в двух семьях.