Оскар Уайльд - Исповедь: De Profundis
Но только Христос, Чьего прихода долгие века ждал мир, воплотил в себе этот идеал, и только с Его появлением сбылся пророческий сон поэта в Вергилиевых «Буколиках», привидевшийся тому не то в Иерусалиме, не то в Вавилоне.[132] «Столько был обезображен паче всякого человека лик Его, и вид Его – паче сынов человеческих!»[133] – вот некоторые из признаков, которые, по словам Исайи, должны отличать новый идеал, и, как только Искусство постигло значение этих слов, оно раскрылось, словно цветок, навстречу Тому, в Чьем образе истинное Искусство проявило себя с невиданной ранее полнотой. Ибо истина в Искусстве, как я уже говорил, – это «единство внешнего и внутреннего, это нераздельность формы и содержания, это дух, ставший плотью, и плоть, исполненная духа и ставшая для него внешней формой».
На мой взгляд, человечество должно более всего сожалеть о том повороте в ходе своей истории, в результате которого было прервано в своем естественном развитии подлинное возрождение, начавшееся с приходом Христа и давшее миру Шартрский собор,[134] цикл легенд о короле Артуре, жизнь святого Франциска Ассизского,[135] творчество Джотто[136] и «Божественную Комедию» Данте.
Последовавший затем унылый период, известный (что за ирония!) как эпоха Возрождения, или классический Ренессанс, дал нам Петрарку, фрески Рафаэля, архитектуру школы Палладио,[137] формальную французскую трагедию, собор св. Павла,[138] поэзию Попа[139] и вообще все то, что создается на основе чисто внешних и омертвелых канонов, а не берет начало изнутри, из глубин души человека.
Зато любое проявление романтического духа в Искусстве свидетельствует о том, что мы каким-то непостижимым образом соприкасаемся с Христом или Его душой. Он, Христос, присутствует и в «Ромео и Джульетте», и в «Зимней сказке», и в поэзии провансальских трубадуров, и в «Старом мореходе»,[140] и в «La Belle Dame sans Merci»,[141] и в «Балладе о милосердии» Чаттертона.[142]
Именно Христу мы обязаны появлением в Искусстве таких непохожих творцов и творений, как, например, «Отверженные» Гюго; «Цветы зла» Бодлера; русские романы с звучащей в них нотой сострадания; витражи, гобелены и другие работы Бёрн-Джонса и Морриса в стиле кватроченто;[143] стихотворения Верлена.
Все это, можно сказать, является Его свершениями, равным образом как Его свершениями могут считаться и Башня Джотто,[144] и Ланселот, и Гвиневера,[145] и Тангейзер,[146] и эмоционально-романтические изваяния Микеланджело, устремленная в небо готика, и любовь к цветам и детям.
В классическом искусстве цветам и детям отводилось так мало места, что первым негде было расти, а вторым негде играть, но, начиная с XII столетия и поныне, искусство без них обходиться уже не может, причем они появляются в свойственной цветам и детям манере – когда им вздумается, как им вздумается и по какому угодно поводу. Ведь не случайно нам кажется по весне, будто цветы вовсе не исчезали на зиму, а просто играли с нами в прятки, и вот теперь, испугавшись, как бы нам не надоело бродить в их поисках, поспешили выбраться на солнце. Ну а что до детей, то жизнь представляется им долгим апрельским днем, в котором есть место и дождю, и солнцу, и цветущим нарциссам.
Именно благодаря своему дару воображения Христос и стал животрепещущим сердцем всего романтического, и если прихотливые образы стихотворных драм и баллад созданы воображением других, то самого себя Иисус Назарянин сотворил силой своего собственного воображения.
В сущности говоря, возглашенные Исайей слова предвещали пришествие Христа не более, чем песнь соловья предвещает восход луны, хотя, может быть, и не менее.
Его приход явился в равной мере и отрицанием и подтверждением пророчества. Он исполнил много надежд, но не меньше надежд Он разрушил.
Всякой красоте, как считал Бэкон, «присуща некоторая диспропорция»,[147] и Христос, говоря о тех, кто рожден от духа и кто, подобно Ему, являет собой активную силу, уподобляет их ветру, который «где хочет, веет, и голос его слышишь и не знаешь, откуда приходит и куда уходит».[148] В этом и кроется Его неодолимое для художников обаяние. Он несет в себе все, что окрашивает жизнь в яркие краски: таинственность и необычность, сострадание и надежду, экстаз и любовь. Он взывает к ощущению чуда и создает в нас то удивительное состояние души, без которого мы не могли бы Его постигнуть.
Мне доставляет удовольствие думать о том, что если Он «отлит из одного воображенья»,[149] то ведь и весь мир создан из той же субстанции. В «Дориане Грее» у меня сказано, что величайшие прегрешения в мире совершаются прежде всего в голове человека, но ведь и все остальное тоже совершается у нас в мыслях. Теперь уже каждый знает, что видим мы не глазами и слышим мы не ушами.
Они всего лишь каналы, с той или иной достоверностью передающие наши чувства и ощущения, и мы все понимаем, что мак алеет, яблоко пахнет и жаворонок распевает только в нашем мозгу.
Последнее время я прилежно штудирую все четыре поэмы в прозе о жизни Христа.[150] Дело в том, что на Рождество мне удалось достать Новый Завет на греческом языке, и теперь по утрам, покончив с уборкой камеры и вычистив всю свою оловянную посуду, я понемногу читаю какое-нибудь из Евангелий, беря наугад с десяток-другой стихов.
Ничего не может быть лучше, чем начинать таким образом каждый свой день. Было бы замечательно, если б и ты в своей суматошной, беспорядочной жизни делал бы то же самое. Это пошло бы тебе только на пользу, ну а греческий язык не так уж и сложен. Мы постоянно произносим цитаты из Библии, как к месту, так и не к месту, и это убило в нас способность наслаждаться свежестью, naпvetй[151] и романтическим очарованием евангельских текстов.
Нам декламируют их вслух слишком уж часто и дурно, а всякое механическое повторение убивает в поэзии душу. Но когда обращаешься к греческому оригиналу, кажется, что вырвался из душного, темного помещения и очутился в саду, полном благоухающих лилий.
Читать подлинные евангельские тексты становится двойным удовольствием, когда представишь, что многие из этих фраз, этих ipsissima verba,[152] мог произносить сам Иисус. Ведь Христос, как предполагается, говорил на одном из арамейских языков.[153] Так считал даже Ренан.
К тому же теперь мы знаем, что галилейские крестьяне, подобно нынешним ирландским крестьянам, говорили на двух языках и что греческий язык был языком межнационального общения, причем не только в Палестине, но и на всем Ближнем Востоке.
Меня всегда удручала мысль, что слово Христово мы знаем только по переводу, сделанному с другого перевода, и мне доставляет удовольствие думать, что Его речь мог бы понять Хармид, с Ним мог бы дискутировать Сократ и Его доводам мог бы внимать Платон.[154]
Я уверен, что Он действительно сказал: dгю еkмЯ ї рпймЮн ї кбльт,[155] или что Он и в самом деле, подумав о полевых лилиях и о том, что «они не трудятся и не прядут», произнес именно эти слова: кбфбмбиЭфе фЬ ксЯнб фп Pгсїн, р§т боЬней, п кьрйб пдЭ нЮией[156] или что перед самой смертью Он произнес не эту длинную фразу: «Жизнь моя подошла к концу, ее назначение исполнено, моя миссия завершена», а одно-единственное слово, которое называет нам св. Иоанн: фефЭлеумбй,[157] и ни звуком больше.
Читая любое из Евангелий, в особенности от Иоанна (хотя я не исключаю, что под именем и мантией св. Иоанна мог скрываться какой-нибудь гностик[158] из эпохи раннего христианства, который и написал этот текст), я не только вижу многочисленные подтверждения того, что воображение является основой всей духовной и материальной жизни, но и убеждаюсь в том, что для Христа воображение было не чем иным, как одной из форм Любви, и что Любовь для Него была Богом в полном смысле этого слова.
Недель шесть тому назад тюремный врач разрешил давать мне белый хлеб вместо грубого черного или серого хлеба, входящего в обычный рацион заключенных. Для меня это величайшее лакомство. Тебе, конечно, покажется странным, что сухой – пусть и белый – хлеб может для кого-то быть лакомством. Но, уверяю тебя, для меня это такой деликатес, что каждый раз после еды я подбираю и отправляю в рот все до единой крошки, которые могли остаться на моей оловянной тарелке или упасть на грубое полотенце, используемое нами вместо скатерти (чтобы не запачкать стол), причем заметь, я подбираю их не от голода – теперь мне, слава Богу, еды хватает, – а просто чтобы ничего из того, что отпущено на мою долю, не пропало даром. Точно так же надо относиться и к любви.