Роберт Стоун - В зеркалах
Бармен грустно улыбнулся.
— На улице, — сказал он, — такая жара. А вы еще крепкого хотите выпить — это после пива-то и креветок. Мне подумать об этом — и то было бы тошно.
— А вы знаете, — ответил Рейнхарт, — что последние семь лет я провел на Фернандо-По у западного побережья Африки?
Бармен поглядел на него; толстяк, вскрывавший у холодильного прилавка устриц, перестал работать и повернулся.
— А на Фернандо-По вдвое жарче, чем в самый жаркий день в вашем городе Новом Орлеане.
— Да? — сказал бармен.
— Точно! — сказал Рейнхарт. — Это просто парализует. Жопу не отклеишь от стула — такая там жара.
Бармен нервно оглянулся на туристов в чистеньких летних костюмах — несколько семейных пар, которые тоже сидели у стойки и ели устриц.
— Чуть-чуть потише, — сказал он, подавая виски. — Мне рассказывайте.
— Так вот, — продолжал Рейнхарт, величественно принимая стакан, — там, на Фернандо-По, в самое жаркое время дня мы шли на пляж, и великолепные гребцы-ашанти вытаскивали на берег свои долбленые лодки, приветствуя нас криками: «Тумба! Тумба!» — что означает, — он умолк, чтобы осушить стакан, — что означает на их мелодичном языке: «Мир!» Вы ведь знаете, джаз родился у ашанти. У них врожденное чувство ритма.
— Не может быть, — снова оглянувшись, сказал бармен.
— Да, сэр, мы шли к ним, они вытаскивали из своих эбеновых лодок колоссальное количество креветок, и мы варили их в чугунных котлах и поедали десятками, с красным перцем, как Поль дю Шайю[32]. А потом мы ложились на раскаленный песок, подставив раздувшиеся животы свирепому африканскому солнцу, и каждый выпивал по литру кукурузного виски.
— Господи, спаси и помилуй, — сказал бармен, отходя от него.
— Простите, будьте добры, еще стаканчик. Я праздную свое возвращение в христианский мир.
— Пусть этот будет последним, сэр, — сказал бармен.
Рейнхарт выпил и увидел, что человек, вскрывавший устриц, пристально на него смотрит.
— Тумба, — сказал он ласково.
— Так, значит, эти ашанцы нажрутся креветок, а потом выдувают по бутылке виски? — спросил вскрывавший устриц.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Чудеснейший народ.
— Да, это похоже на черномордых, — сказал тот, принимаясь за очередную устрицу.
Рейнхарт вскочил, его табурет отлетел к бару, но устоял.
— Черномордых! — закричал он. — Черномордых! Послушайте, я не могу быть клиентом заведения, где к людям иного цвета кожи применяют гнусные эпитеты!
Стало тихо. Бармен и официант подались к нему. Вскрывавший устриц озирался с испугом. Еще кто-то в белом пиджаке сделал шаг к чистеньким туристам.
— Я либерал! — воскликнул Рейнхарт. — Хватит мне тут вешать всякое.
Женщины встали и попятились от своих табуретов, их кавалеры переглянулись и выступили вперед.
— Хм, либерал! — сказал один из них, вытирая бумажной салфеткой рот.
Рейнхарт увидел, что мужчины мелковаты. Он почувствовал смутное разочарование.
— Либерал! — взвизгнул Рейнхарт. — Да! Либерал! Декабрист! В глубине земли, под пластами грязи застывшей, лежит огромный колокол, братья, — на дне морском, где не колышутся волны; это мой колокол, братья, потому что я либерал.
— Сумасшедший, — тихо сказала одна из женщин.
— Ах, либерал? — сказал меньший из двух мужчин.
Оба были очень бледны. Они все время старались встать между Рейнхартом и женщинами. Рейнхарт почувствовал, что кто-то хватает его сзади за пиджак. Вскрыватель устриц двинулся к нему из-за прилавка со своим орудием в руке.
— Вон! — рявкнул кто-то.
— Моему мужу плохо, — заверещала женщина.
— Подлая меньшевичка! — крикнул Рейнхарт через плечо мужчины. — Вы убили Сидни Хиллмена![33]
Мужчина в летнем костюме слабо ударил его по лицу; Рейнхарт засмеялся. Кто-то пытался завернуть ему руку.
— Мой костюм! — закричал, вырываясь, Рейнхарт. — Послушайте, мадам, — сказал он, — если упадет бомба, я надеюсь, что она упадет на вашу дрожащую попку! Я надеюсь, что она вмажет вас в кирпичную стену и вы ощенитесь жутким мутантом. Я либерал!
— Задержите, в полицию его, — сказал вскрыватель устриц. — Это же ненормальный!
Седой человечек в костюме официанта ударил Рейнхарта по затылку.
— Без полиции управимся, — сказал он. — Выгнать его — и все.
Рейнхарт, странно обмякший, не в силах повернуть голову, плавно пролетел через дверь и врезался в борт «форда-фэлкона».
— Близко не подходи к этому месту, скотина, — сказал ему старичок.
В два часа Джеральдина проснулась одна: Рейнхарт ушел на радиостанцию. Она встала с кровати, распахнула закопченные жалюзи, и ветер, напоенный запахом цветов и теплым солнечным светом, пахнул ей в лицо.
«Господи», — сказала она про себя с изумлением и отступила в темную глубину комнаты, чтобы закурить сигарету. Столько было в этом ветре неясных обещаний и весеннего колдовства, что сердце ее от неожиданности часто забилось; но через какую-нибудь минуту после пробуждения радость ушла, сменилась недоверием, горькой обидой и, наконец, отчаянием.
— Гадство, — произнесла Джеральдина и погасила сигарету о прожженный край тумбочки.
Ей предстоял мучительный день. Небо над грязным коньком соседней крыши было безжалостно-синее, как… Небеса.
Надев бумажные брюки, белую блузку и купленный позавчера дешевый черный дождевик, она отправилась в закусочную напротив. Улицу она переходила потупясь и куталась в плащ, словно лил дождь. Должен скоро прийти, думала она, его не продержат там целый день. Сегодня он был ей особенно нужен.
В закусочной она купила журнал, взяла бутерброд с яичницей и кофе. Она заняла место у окна, откуда был виден вход в гостиницу, — но он не возвращался.
Она вспомнила, что в нескольких кварталах от гостиницы видела парк, где были скамейки под магнолиями, и, допив вторую чашку кофе, вышла из закусочной на Версаль-стрит, искать этот парк.
Пройдя два квартала, она увидела парк — между почтамтом на площади Лафайета и первым рядом складов, тянувшихся до причалов Констанс-стрит. В парке стоял бронзовый генерал, и из запекшейся бурой земли между сухими прошлогодними стеблями пробивалась удивительно яркая и сочная свежая травка. Узловатые магнолии у асфальтовой дорожки наполняли воздух запахом своих цветов. На легких железных скамейках с завитушками по двое и по трое сидели старики; обнажая в беззвучном смехе темные зубы, они согласно кивали головами; мятые кошельки под подбородками нависали на желтые уголки крахмальных воскресных воротничков. Было тихо, так тихо, что слышалось шуршание шин на уклоне дороги в полумиле от парка и шум самоходных барж на реке. Детей не было.
Она села на первую скамейку и начала читать в журнале статью о деревенской девушке, которая вышла замуж за вежливого воспитанного пожилого мужчину, оказавшегося жутким маньяком. Беда, подумала Джеральдина, но трудно посочувствовать девушке, если она такая недалекая; к тому же это все было неправдой, она читала о таком сто раз, в разных журналах. Последнее время она пристрастилась читать детективы: на обложках безобразные картинки, и чувство возникает поганое, но все-таки там похоже на то, что бывает в жизни. Она отложила журнал и стала смотреть на измученного старика с толстой косичкой, как у Баффало Билла[34], — он возил от урны к урне детскую коляску, нагруженную бутылками из-под содовой. Вид у него такой, подумала Джеральдина, будто для этого требуется много знаний, как будто это важное дело. Когда он проезжал мимо нее, она ему улыбнулась, но он смотрел в сторону, вдаль, показалось ей, в небо за рекой, словно фермер в надежде на дождь. Бутылки в коляске звякали.
Джеральдина засунула руки в карманы плаща и откинулась на спинку скамьи. Ветер опять дохнул ей в лицо, теплый, душистый, в нем не было никакой резкости, невинный, как небо, которое его родило.
Трудно было бы объяснить кому-то, почему тебе противен такой день, подумала она. Потому что день был прекрасный, видит Бог, — о таком только мечтать. Ей вдруг захотелось забиться в самый темный угол самого темного, самого паршивого бара на Декатур-стрит и напиться в лоскуты. Но она не могла вернуться туда, даже для этого. Джеральдина закрыла глаза от неба и ощутила на губах холод той металлической штуки; мягкие звуки вокруг слились в шепот человека, который эту штуку поднес. (Маленькая! Маленькая!..)
Она встрепенулась, открыла глаза. Солнце светило ярко, ветер колыхал траву, застывшая тень старика чернела на газоне. Она встала и быстро пошла из парка к гостинице «Рим». Он должен был вернуться — пятый час, — пора ему вернуться. Уже заснул, наверно, в кресле или тянет виски! В волнении она зашагала быстрее: как она ни сопротивлялась, коварный день снова заразил ее надеждой.