Эрнест Хемингуэй - За рекой, в тени деревьев
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были? Не понимаю. Такая уж, видно, мне выпала карта. А ты не пересдашь ли мне, банкомет?
Нет. Карты сдают только раз, а ты их берешь и начинаешь играть.
И я бы мог выиграть, если бы вытянул хоть что-нибудь подходящее, – сказал он портрету, но тот не выказал никакого сочувствия.
– Портрет, – сказал он, – отвернись-ка лучше, будь поскромнее.
Я сейчас приму душ и побреюсь – тебе-то никогда не приходится бриться, – а потом надену военную форму и пойду пройдусь по городу, хотя сейчас еще очень рано.
И он вылез из кровати, осторожно ступив на раненую ногу, которая всегда у него болела. Он выключил раненой рукой настольную лампу.
В комнате было достаточно светло, и он уже целый час зря жег электричество.
Он пожалел об этом – полковник всегда жалел о своих промахах.
Он обошел портрет, мельком взглянул на него и стал рассматривать себя в зеркало. Скинув пижаму, он стал разглядывать себя критически и непредвзято.
– Ах ты искореженный старый хрыч, – сказал он зеркалу. – Портрет – прошлое. Настоящее – сегодняшний день.
"Брюхо не торчит, – сказал он мысленно. – Грудь тоже в порядке, если не считать больной мышцы внутри. Ну что ж, кого на казнь ведут, того и повесят, а уж на радость это или на горе – там видно будет.
Тебе уже полста лет, старый хрыч! Ступай-ка прими душ, хорошенько потрись мочалкой, а потом надень свою военную форму. Тебе ведь отпущен еще денек".
ГЛАВА 20
Полковник подошел к конторке в вестибюле, но портье еще не было на месте. Дежурил ночной швейцар.
– Вы можете запереть одну мою вещь в сейф?
– Не могу, господин полковник. Никто не имеет права открывать сейф, пока не придет помощник управляющего или портье. Но у себя спрячу все, что хотите.
– Спасибо. Не стоит, – сказал тот и положил адресованный на свое имя конверт со штампом «Гритти», где лежали камни, во внутренний левый карман мундира.
– У нас тут настоящего воровства не бывает, – сказал ночной швейцар. Ночь была долгая, и он был рад случаю перекинуться словом. – Да никогда и не было. Вот только убеждения бывают разные, и политика тоже.
– А как у вас насчет политики? – спросил полковник; он тоже устал от одиночества.
– Да сами знаете – ни шатко ни валко.
– Понятно. А ваши дела как идут?
– По-моему, хорошо. Может, не так хорошо, как в прошлом году. Но все же вполне прилично. Нас побили на выборах, и теперь надо немножко выждать.
– Но вы-то сами что-нибудь делаете?
– Как вам сказать. Политика ведь у меня скорее для души. То есть умом я тоже в нее верю, да вот больно плохо развит.
– А ведь слишком большое развитие тоже вредно – души не останется.
– Может, и так. А у вас в армии политикой занимаются?
– Еще как, – сказал полковник. – Но не в том смысле, в каком вы думаете.
– Ну, тогда нам лучше этого не касаться. Я вас выспрашивать не хотел.
– Да ведь это я у вас первый спросил, я сам начал разговор. Мы просто болтаем. Никто друг у друга ничего не выспрашивает.
– Конечно. Вы, полковник, на инквизитора не похожи. Я знаю про ваш Орден, хоть в нем и не состою.
– Вы можете стать членом-соревнователем. Я поговорю с Gran Maestro.
– Мы с ним из одного города, но из разных районов.
– Город у вас хороший.
– Понимаете, полковник, я политически так плохо развит, что считаю всех порядочных людей порядочными.
– Ну, это у вас пройдет, – заверил его полковник. – Не беспокойтесь. Партия ваша молодая. Не удивительно, что вы впадаете в ошибки.
– Прошу вас, не надо так говорить.
– Рано утром можно и пошутить.
– Скажите откровенно, полковник, что вы думаете о Тито?
– Разное. Но он мой ближайший сосед. Я не привык сплетничать о соседях.
– А мне хотелось бы знать…
– Узнаете на собственной шкуре. Разве вы не понимаете, что на такие вопросы не отвечают?
– А я надеялся, что отвечают.
– Зря, – сказал полковник. – Во всяком случае, в моем положении. Могу вам только сказать: забот у мистера Тито немало.
– Ну, это я уже понял, – сказал ночной швейцар. Он и в самом деле был еще мальчишка.
– Еще бы, – сказал полковник. – Мудрости тут особой не нужно. Ну, пока, мне надо пройтись – для пищеварения и вообще.
– До свидания, полковник. Fa brutto tempo.[45]
– Bruttissimo[46], – сказал полковник; затянув потуже пояс плаща, расправив плечи и обдернув полы, он переступил порог и вышел на улицу, где гулял ветер.
ГЛАВА 21
Полковник спустился в гондолу, которая за десять чентезимо перевозила пассажиров через канал, Заплатил грязной ассигнацией сколько положено и встал в толпу людей, осужденных всю жизнь подниматься чуть свет.
Он оглянулся на гостиницу «Гритти» и увидел окна своей комнаты; они все еще были открыты настежь. Дождем не пахло, но дул тот же резкий, порывистый ветер с гор. Люди в гондоле посинели, и полковник подумал:
"Вот бы выдать всем по такому ветронепроницаемому дождевику, как у меня.
Господи, любой офицер, носивший такой дождевик, знает, что от дождя он не спасает; любопытно, кто на этом наживается?
Настоящий дождевик вода не проймет. А наши протекают вовсю, зато какой-нибудь ловкач, наверно, пристроил сынишку в Гротон, а может, в Кентербери, где учатся отпрыски крупных военных поставщиков.
Кому из моих собратьев-офицеров он сунул в лапу? Кто у нас в армии берет взятки? Наверно, – подумал полковник, – не один. Наверно, их очень много. Ты, кажется, еще не проснулся как следует, уж больно ты разоткровенничался. Но от ветра они все-таки защищают. Дождевики! Дождевики, держи карман шире!"
Гондола подошла к причалу на другой стороне канала, и полковник стал наблюдать, как одетые в черное люди выбираются из черной плавучей колымаги. "Разве же это колымага? – подумал он. – У колымаги должны быть колеса или, на худой конец, гусеницы.
Какая ерунда лезет в голову, – думал он. – Особенно сегодня утром. Но помню, и у меня бывали здравые мысли, когда игра шла ва-банк".
Он попал в дальнюю часть города, которая прилегала к Адриатике, – эти кварталы он любил больше всего. Шагая по узенькой улочке, он решил не считать, сколько пересек переулков и мостов, а потом сориентироваться и выйти прямо к рынку, не попав ни разу в тупик.
Это была такая же игра, как для других людей пасьянс. Но она имела то преимущество, что, играя в нее, вы двигаетесь и любуетесь домами, городским пейзажем, лавками, тратториями и старыми дворцами Венеции.
Если любишь Венецию, это отличная игра.
Да, это своего рода solitaire ambulante,[47] а выигрываешь радость для глаз и для сердца. Если доберешься в этой части города до рынка, ни разу не сбившись с пути, игра твоя. Но нельзя облегчать себе задачу и вести счет переулкам и мостам.
По другую сторону канала игра заключалась в том, чтобы, выйдя из дверей «Гритти», попасть, не заблудившись, прямо на Риальто через Fondamente Nuove.
Оттуда можно было подняться на мост, перейти через него и спуститься к другому рынку. Рынки полковник любил больше всего. В каждом городе он первым делом осматривал рынки.
Тут он услышал, как двое юнцов прохаживаются на его счет у него за спиной. Он определил их возраст по голосу и не оглянулся, но старался на слух сохранить дистанцию, ожидая поворота, чтобы обернуться и посмотреть, что это за птицы.
"Они идут на работу, – решил он. – Может, это бывшие фашисты, а может, кто-нибудь еще, а может, просто любители почесать язык. Но они говорят обо мне обидно. И дело вовсе не в том, что я американец, – им не нравлюсь я сам, моя седина, то, что я прихрамываю, мои походные сапоги. (Молодчикам такого сорта удобные походные сапоги не нравились. Они любили сапоги с подковками, которые гулко стучали по плитам мостовой и блестели как зеркало.)
Вот и мой плащ на их взгляд мешковат. А теперь они толкуют о том, почему это я вышел в такую рань, и готовы голову прозакладывать, что я уже не мужчина".
Дойдя до угла, он круто свернул налево, посмотрел, с кем ему предстоит иметь дело, смерил разделяющее их расстояние, и когда юнцы обогнули угол, образуемый апсидой церкви Фрари, полковника не было и в помине. Он стоял в мертвом пространстве за апсидою старинной церкви, а услышав, что они подошли вплотную, выступил вперед, засунув кулаки в карманы дождевика, и повернулся к ним – он сам, и дождевик, и два кулака в карманах.
Они остановились, и он поглядел им обоим в глаза, и его улыбка была похожа на оскал мертвеца – старый, испытанный прием. Потом он посмотрел им на ноги – таким типам всегда смотришь на ноги, ведь они носят слишком узкие ботинки, и если их снять, увидишь одни мозоли. Не говоря ни слова, полковник сплюнул.
Оба молодчика – да они и в самом деле были фашисты – смотрели на него с ненавистью и еще с каким-то чувством. Затем они снялись с места, как болотные птицы, вскидывая ноги, будто цапли, и в то же время напоминая чем-то ибисов в полете; они то и дело злобно оглядывались, надеясь оставить за собой последнее слово, когда отойдут достаточно далеко.