Когда опускается ночь - Уилки Коллинз
— Простите меня, мой дорогой мосье, но я не питаю ни малейшего почтения к старой школе и ни малейшей симпатии к тем, кто печется только о своих делах. Однако принимаю ваши заверения в сожалении, взаимно желаю вам всего самого наилучшего и не сомневаюсь, что к следующему разу, когда мне выпадет честь видеть вас, вы достигнете успехов в усовершенствовании своего характера, одежды, манер и внешности. Прощайте, мосье Гийом, и vive la bagatelle![25]
Этот краткий диалог состоялся чудесным летним вечером в тысяча семьсот восемьдесят девятом году у задней двери домика на берегу Сены, милях в трех к западу от Руана. Один собеседник был худой, старый, брюзгливый и неопрятный; другой — упитанный, молодой, сладкоречивый и облаченный в роскошнейшую ливрею по моде того времени. Во всем цивилизованном мире приближались последние дни подлинного дендизма, а мосье Жюстен был одет по-своему идеально — живая картинка уходящей славной эпохи.
Когда старый слуга удалился, мосье Жюстен — не без снисходительности — посвятил несколько минут разглядыванию заднего фасада домика, возле которого он стоял. Судя по окнам, в доме было комнат шесть-восемь, не больше. Вместо конюшни и надворных построек к дому с одной стороны была пристроена оранжерея, а с другой — низкий и длинный деревянный флигель, броско выкрашенный. Одно окно в этом флигеле было не занавешено, и за ним виднелся буфет, уставленный бутылочками с жидкостями диковинных цветов, всевозможные хитроумные инструменты из меди и бронзы, край большой печи и прочие принадлежности, красноречиво свидетельствовавшие, что это помещение отведено под химическую лабораторию.
— Подумать только — брат нашей невесты развлечения ради варит в этом сарае зелья в кастрюльках, — пробормотал мосье Жюстен, заглядывая в окно. — Я далеко не самый привередливый человек на свете, но, должен сказать, жалею, что мы собираемся вступить в родство по браку с аптекарем-любителем. Фу! Даже отсюда чую, как там пахнет!
С этими словами мосье Жюстен с гримасой отвращения повернулся спиной к лаборатории и не спеша зашагал к нависающим над рекой утесам.
Покинув сад при доме, он поднялся на невысокий холм по извилистой тропинке, очутился на вершине, откуда открывался прекрасный вид на Сену с ее прелестными зелеными островами, пышными лесами по берегам, проворными лодками и маленькими домиками, разбросанными там и сям у воды. К западу, где за противоположным берегом реки расстилались поля, пейзаж был залит закатным багрянцем. К востоку, на сколько хватало глаз, тянулись длинные тени, перемежавшиеся неяркими полосами света, плясали на воде красные отблески, а в окнах домов, отражавших низкое солнце, ровно горело рубиновое пламя — а дальше за извивами Сены виднелись шпили, башни и улицы Руана, за которыми в дальней дали высились лесистые холмы. Этот пейзаж всегда был отрадой для глаз, а теперь, залитый великолепным вечерним светом, стал просто сверхъестественно прекрасен. Однако лакей словно не замечал всех этих красот — он стоял, позевывая и сунув руки в карманы, и не смотрел ни направо, ни налево, а глядел лишь прямо перед собой в небольшую лощину, за которой земля плавно поднималась к краю обрыва. Там стояла скамейка, а на ней сидели трое — пожилая дама, какой-то господин и юная девушка — и любовались закатом, по стечению обстоятельств повернувшись к мосье Жюстену спиной. Рядом с ними стояли еще двое и тоже смотрели вдаль, на реку. Эти пять фигур и привлекли внимание лакея, заставив позабыть обо всем вокруг.
— Расселись, — пробурчал он недовольно себе под нос. — Мадам Данвиль на прежнем месте на скамье; мой господин, жених, рядом с ней, сама почтительность; мадемуазель Роза, невеста, рядом с ним, сама стыдливость; мосье Трюден, ее брат, аптекарь-любитель, — рядом с ней, сама заботливость; и придурковатый мосье Ломак, наш управляющий, сама услужливость — вдруг им что-то понадобится. Вот они все — ума не приложу, как можно тратить столько времени, глядя в пустоту! Да, — продолжал мосье Жюстен, устало подняв глаза и всмотревшись в даль, сначала в сторону Руана, вверх по реке, затем на закат, вниз по реке, — да, чума на них, день-деньской глядят в пустоту, в полную и абсолютную пустоту!
Тут мосье Жюстен снова зевнул и, вернувшись в сад, уселся под раскидистым деревом и смиренно уснул.
Если бы лакей подошел поближе к пяти фигурам, которых он клеймил издалека, и если бы обладал чуть более развитой наблюдательностью, он едва ли упустил бы из виду, что и завтрашние новобрачные, и их спутники с обеих сторон были в большей или меньшей степени скованы какой-то тайной мыслью, которая влияла и на их разговоры, и на жесты, и даже на выражения лиц. Мадам Данвиль — статная, богато одетая старая дама с весьма проницательными глазами и резкой, недоверчивой манерой держаться — была сдержанна и, казалось бы, всем довольна, но лишь пока смотрела на сына. Когда же ей случалось обратиться к его невесте, по лицу ее пробегала еле заметная тень беспокойства — беспокойства, которое сменялось неприкрытым недовольством и подозрительностью, когда она смотрела на брата мадемуазель Трюден. Подобным же образом и манеры, и выражение лица ее сына, который весь сиял от счастья, когда разговаривал с будущей женой, заметно менялись — в точности как у матери, — когда ему случалось обратить особое внимание на присутствовавшего здесь мосье Трюдена. Да и Ломак, управляющий, тихий, умный, тощий Ломак с его вечным смирением и красными глазами, стоило ему взглянуть на будущего шурина своего господина, тут же отводил глаза с явным смущением и задумчиво сверлил дырки в дерне своей длинной заостренной тростью. Даже сама невеста — прелестная невинная девушка, по-детски застенчивая, — заразилась общим настроением. Время от времени лицо ее омрачали сомнения, если не страдания, и рука, которую держал в своих ладонях ее возлюбленный, слегка дрожала; когда же мадемуазель Розе случалось перехватить взгляд брата, она явно смущалась.
Как ни поразительно, ни в облике, ни в манерах человека, чье присутствие, очевидно, по неизвестной причине настолько смущало будущих супругов и их родных, не было ничего отталкивающего, — напротив, он лишь располагал к себе. Луи Трюден был исключительно красив. Выражение его лица отличалось добротой и приветливостью, а открытость, мужественная твердость и сдержанность были непреодолимо обаятельны. Даже если он что-то говорил, его слова никого не могли задеть — как и поведение, — поскольку он открывал рот лишь для того, чтобы учтиво ответить, когда ему задавали прямой вопрос. Судя по тщательно скрываемым ноткам грусти в