Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
— А я и плюю, — с каким-то внезапным горячим чувством к этому мальчику шепнул Алесь.
Взрослые с некоторыми даже умилением смотрели на двух красивых подростков, которые с такой очевидной нежностью шептали друг другу на ухо слова братства.
— Ты, брат, вроде того скотч-терьера. — Мстислав даже дрожал в обнимках Алеся от затаенного смеха. — Знаешь, как их щенков узнают, чистопородные или нет?
— Знаю, — улыбнулся Алесь. — Берут за хвост и поднимают в воздух. Настоящие не визжат. Честь держат.
— Вот и ты держи честь. Постарайся уж не визжать, как дворняга. Это глупость. Неудобно, но зато недолго.
Они не заметили, что усы старого Басака как-то неуловимо и подозрительно подергиваются.
— Поцелуйтесь, — произнес Басак-Яроцкий. — И помните, вы говорили слова братства и целовались еще тогда, когда были детьми.
Они поцеловались. Басак-Яроцкий положил ладонь на голову Алесю.
— Ты носил детские длинные волосы, с которых сегодня упадет одна прядь. Завтра их укоротят, и такими они будут, пока ты не станешь настоящим мужем. А тогда носи их, как хочешь, только помни, что люди нашей земли любят носить длинные волосы и усы, но не любят и никогда не носили бороды, если они не попы, не монахи и не мудрые столетние деды. Не носи бороды, пока она не станет совсем снежной. Не носи волос и одежды дикого народа.
Он поднял ножницы.
— С первой прядью ты не будешь ребенком и сможешь сидеть с мужами, так как сам заимеешь имя мужа. С этой минуты помни, князь, душа твоя принадлежит только Богу и этим полям, сабля — воеводе справедливой войны, жизнь — всем добрым людям, сердце — любимой. Но достоинство и честь — они принадлежат только тебе и больше никому: ни женщине, ни людям, ни властителям, ни земле, ни даже Богу... Тебя постригают в мужья, чтобы ты был независимым с могущественными, братним — с равными, рассудительным и добрым — с низшими.
Теперь уже и Мстислав смотрел серьезно, будто эти слова трогали его за душу.
— Чтобы ты был добрым к детям и женщинам, милосердным к животным — немым нашим братьям, которым Бог не дал языка, чтобы покровительствовал им и был чутким к тем, кто молчит. Чтобы ты был верен для друзей и страшен для врагов, ибо ты муж и оружие тебе дано для того, чтобы ты был мужем и чтобы оскорбивший тебя никогда не обошелся пустыми извинениями, а кровью платил за оскорбление... Но кровь не главное. Главное — милость ко всему, что имеет равное с тобой несчастье — жить. Будь милостив к живому, бывший хлопчик и будущий муж.
Лязгнули ножницы. Каштановая прядь упала в ладонь дяди Петра.
Он медленно протянул прядь Мстиславу. И Мстислав тоже подержал ее, а потом спрятал в медальон, а медальон опустил под сорочку.
— Сын князя Загорского стал мужем, — оповестил Басак-Яроцкий. — Помолимся за его долгий век, за его доброту и благородство. Помолимся за то, чтобы Бог послал ему великие дороги и силы на то, чтобы все, что с ним произойдет, стало большими свершениями.
Откуда-то из-за дворца, с той стороны, где была усыпальница, донеслось прозрачное, как лед, и печальное, как причитание, пение серебряной трубы.
VIII
Кирдун едва не лопнул со злости за те два часа, которые прошли с пострижения. Казалось, все шло хорошо. Казалось, более почетной должности, нежели та, какую дали на эти часы ему, Кирдуну, даже быть не могло. Сиди на пригорке, откуда видна дорога и поворот с нее на загорщинский «прешпект», держи в руках подзорную трубу и, едва только завидишь карету или кабриолет, поворачивающие с дороги на аллею, давай приказ трем мужикам, которые хлопочут немного ниже, в ложбинке, возле пушек. И сразу залп. Все хорошо, все чинно. Так нет, принесло в последнюю минуту немца, пропади он пропадом.
Стоит себе, чертово пузо, аккурат возле него и смотрит на дорогу. И так ловок, что замечает все раньше, нежели Халимон. И это так обидно, будто немец у него хлеб отнимает. По собственному, знаете ли вы, желанию притащился. Ладно бы уж, если бы кто-то посылал. А то ведь сам.
Вид у черта важный, покровительственный. Стоит, как Бонапарт богомерзкий, пузо вперед, и, каждый раз как ударит пушка, как ты ему, скажи, игрушку кто-то дал, такое удовлетворение на безусой морде.
— Einem Löwen gleich... — долетают к Кирдуну отдельные слова. — Nüch?1
И, искоса поглядывая на Фельдбауха, опирающегося на тросточку, как на шпагу, Кирдун бурчит под нос:
— Das ist ihm Wurst... Это ему колбаса, знаете ли... И все «нюх» да «нюх»... Нюх ты и есть нюх. Нюхало немецкое... Чтоб тебя уже на том свете так черти нюхали вонючими своими носами.
Кирдуну совсем плохо. Но исправно громыхает пушка, а то и три, с учетом того, какой гость сворачивает на аллею.
...Это еще кто? Шарабан старенький, конь еле переставляет явно потрескавшиеся копыта. И тут мужик-запальщик отвечает:
— Так это ж благородный пан Мнишек едет на своем Панчохе.
Ну, этому достаточно и одного выстрела.
...А это? Пара сытых коней. Тарантас лакирован. Ага, едет дедич Иван Таркайла. Этому можно грянуть из двух.
...Карета шестериком. Кони в яблоках. Эти, видимо, рейнвейн пьют, как пан Юрий в Кельне, и хоть кони не чистокровные...
— Стреляй... Стреляй из всех четырех. Ходанские катят!
А немец стоит. А немец черт знает чего сюда притащился. Мог бы стоять среди гостей — нет, угораздило его, нюха проклятого.
...Кирдун смотрит на террасу, видит там фигурку молодого Загорского, и жалость пронзает ему сердце, заставляя и о немце забыть... Боже мой, зачем это? Ребенок целый день на ногах!.. Морят, убивают ребенка. Паны и есть паны. Немец, видимо, все-таки не самый худший... По крайней мере, любит паныча, не мучит его, как те... То, что он мешком ударенный, — это все ерунда: без родины тоже, горемычный. А без родины кто хочет взбесится.. Тоже пожалеть надо... Тем более безвредный совсем, пакостей никому не учиняет. Только что придет вечером к экономке и просит: «Гнедиге фрау... Айн гляс шнапс...» Опрокинет себе, бедолага, да и пойдет... И правильно говорит, так как в немцах почти все женщины гнедые, а экономка — вылитая немка. Гнедая и есть... Только бы здесь не стоял, а так совсем приличный немец... И паныча любит... Черт с ним, пускай стоит, если это