Анатоль Франс - На белом камне
— Прочтите его сейчас, — сказал Бони, зажигая сигару.
— Доставьте нам это удовольствием — прибавили Жозефин Леклерк, Николь Ланжелье и господин Губэн.
— Не знаю, при мне ли рукопись, — ответил Ипполит Дюфрен.
И, вынув из кармана сверток бумаги, он прочел следующее:
V
СКВОЗЬ РОГОВЫЕ ВРАТА ИЛИ ВРАТА ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ[22]Было около часу ночи. Перед тем, как лечь спать, я открыл окно и закурил папиросу. Шум автомобиля, проезжавшего по авеню Булевского леса, прорезал тишину. Деревья освежали воздух, покачивая своими темными главами. Ни одного жужжания насекомых, ни одного живого звука не поднималось от бесплодной городской земли. Ночь была усыпана звездами. В прозрачном воздухе их огни казались более разнообразно окрашенными, чем в другие ночи, Большая часть из них горела белым светом. Но попадались между ними и желтые и оранжевые, как пламя угасающих ламп. Было несколько голубых. И я заметил одну, такого бледного, прозрачного и нежного цвета, что не мог отвести от нее глаз. Мне жаль, что я не знаю, как она называется, но я утешен мыслью, что люди не дают звездам их настоящих имен.
При мысли, что каждая из таких капель света освещает миры, я задаю себе вопрос: не освещают ли они, подобно нашему солнцу, бесчисленные страдания и не наполнены ли скорбью небесные бездны? Только по нашему миру мы можем судить об остальных. Мы знаем жизнь в тех формах, в какие она облечена на земле, и если предположить даже, что наша планета является одной из наименее лучших, у нас все же нот никакого основания предполагать, что на других все обстоит благополучно, и что родиться под лучами Алтаира, Бетельгейзе или же пламенного Сириуса — счастье, зная, сколь неприятная вещь — открыть глаза на земле при свете нашего старого солнца. Не то, чтобы я находил свою судьбу плохой по сравнению с судьбой других людей. У меня нет ни жены, ни ребенка. Я не болен и не влюблен. Я не слишком богат. Я не бываю в свете. Итак, я в числе счастливых. Но и у счастливых мало радости. Какова же участь других людей? Поистине люди достойны жалости! Не упрекаю в этом природу; с ней разговаривать не приходится, она ничего не погашает. Не стану винить и общество. Нет смысла противопоставлять общество природе. Противопоставлять человеческую природу человеческому обществу так же нелепо, как противопоставлять природу муравья обществу муравьев, или же природу селедки — обществу селедок. Общества животных являются необходимым следствием природы животных, Земля — планета, на которой едят, — планета голода. Животные на ней, естественно, жадны и свирепы. Единственное сознательное из них — человек — скупо. Скупость до сих пор является первой добродетелью человеческих обществ и шедевром природы в области морали. Умей я писать, я написал бы похвалу скупости. По правде сказать, такая книга не отличалась бы новизной. Моралисты и экономисты сто раз писали об этом. Человеческие общества имеют верховным началом скупость и жестокость.
Не происходит ли того же самого в других вселенных, в этих бесчисленных мирах эфира? Освещают ли людей все эти звезды, видимые мною? Бесконечно ли там едят и пожирают друг друга? Это подозрение смущает меня, и я не могу смотреть без ужаса на огненную росу, повисшую в небе.
Мало-по-малу мои мысли становятся мягче и отчетливей, и представление о жизни в со чувственности, то необузданной, то сладостной, возвращает мне ее привлекательность. Я говорю себе, что жизнь порою бывает прекрасна. Потому что без этой красоты как бы мы видели ее уродство, и возможно ли думать, что природа дурна, не думая в то же время, что она хороша?
Уже несколько минут, как фразы моцартовой сонаты развешивают в воздухе белые колонны и гирлянды из роз. У меня сосед — пианист, который по ночам играет Моцарта и Глюка. Я закрываю окно, занимаюсь туалетом, размышляю о тех непрочных удовольствиях, которые я смогу завтра доставить себе, к внезапно вспоминаю, что вот уже неделя, как я приглашен на завтрак в Булонский лес. Я смутно припоминаю, что это назначено, кажется, на следующий день. Чтобы в этом удостовериться, я разыскиваю пригласительное письмо, которое лежало распечатанным у меня на столе.
Вот оно:
«16 сентября 1908 года.
Старина Дюфрен! Сделай мне удовольствие, приходи позавтракать с… — и так далее и так далее — в будущую субботу, двадцать третьего сентября 1903 года» — и так далее и так далее.
Это — завтра.
Я позвонил своему слуге:
— Жан, вы разбудите меня завтра в девять.
И как раз завтра, двадцать третьего сентября, 1903 года мне исполнится тридцать девять лет. По всему тому, что я уже видел на этом свете, я приблизительно могу себе представить то, что я в нем еще увижу. Это, вероятно, будет зрелище посредственное. Я могу безошибочно предсказать завтрашние застольные разговоры в ресторане Булонского леса. Там, наверное, будет сказано: «Я делаю шестьдесят километров в час». — «У Бланш поганый характер, но она не изменяет мне, я в этом уверен». — «Министерство подхватило лозунг социалистов». — «Реtits chievaux»[23] в большом количество вещь нестерпимая». — «Единственное, что остается, — это баккара». — «Глупо было бы рабочим стесняться; правительство всегда на их стороне». — «Я держу пари, что Золотая Булавка побьет Ранавало». — «Нет, чего я не могу понять, — это, как не найдется генерала вымести всю эту сволочь?» — «Чего же вы еще хотите? Евреи продали Францию Англии и Германии».
Вот, что я услышу завтра. Вот политические и социальные идеи моих друзе, правнуков июльской буржуазии, князей фабрик и заводов, королей копей, которые сумели обуздать и подчинить себе силу революции. Мои друзья не кажутся мне способными надолго удержать в своих руках промышленную власть и политическое могущество, унаследованное ими от предков. Они не очень умны, мои друзья. Они не слишком много работали головой. Я тоже. До сих пор я не много сделал в жизни. Я, подобно им, празднен и невежествен. Я чувствую, что ни к чему не способен, и если во мне нет их тщеславия, если мой мозг не начинен всем тем вздором, каким загроможден их, если во мне нет их ненависти и их боязни мысли, то это происходит от совершенно особого обстоятельства моей, жизни. Отец мой, крупный промышленник и депутат-консерватор, когда мне было семнадцать лет, взял для меня молодого репетитора, застенчивого и молчаливого, похожего на девочку. Готовя меня к аттестату зрелости, он организовывал социальную революцию в Европе. Он был очаровательно кроток. Его много раз сажали в тюрьму. Сейчас он депутат. Я переписывал ему воззвания к международному пролетариату. Он заставил меня прочесть всю библиотеку социализма. Он научил меня вещам, из которых не все были правдоподобны, но он открыл мне глаза на окружающее; он доказал мне, что все, почитаемое в нашем обществе, достойно презрения, и что все, презираемое обществом, достойно уважения. Он толкал меня к бунту. Я же из его доказательств сделал вывод, что нужно уважать и чтить лицемерие, как два самых надежных устоя общественного порядка. Я остался консерватором. Но душа моя преисполнилась отвращения.
Пока я засыпаю, несколько едва уловимых фраз моцартовой музыки еще доносится порой до меня и наводят на мысли о мраморных храмах среди синей листвы.
День уже давно наступил, когда я проснулся. Я оделся гораздо скорее обыкновенного. Не понимая сам причины этой поспешности, я очутился на воздухе, сам не зная как. Все, что я увидал вокруг себя, настолько меня удивило, что приостановило все мои мыслительные способности. И только благодаря этой невозможности размышлять, мое удивление не усиливалось, но стало сосредоточенным и спокойным. Оно, несомненно, достигло бы скоро громадных размеров и превратилось бы в крайнее изумление и ужас, владей я своими умственными способностями, — до такой степени зрелище, бывшее у меня перед глазами, отличалось от того, чему полагалось быть. Все окружающее меня было мне ново, неведомо, чуждо. Деревья, лужайка, которые я видел изо дня в день, исчезли. Там, где вчера еще возвышались высокие серые постройки проспекта, теперь тянулась прихотливая линия кирпичных домиков, окруженных садами. Я не посмел оглянуться, чтобы посмотреть, существует ли еще мой дом, и дошел прямо по направлению к воротам Дофина. Их я уже не нашел. На этом месте Булонский лес был превращен в деревню. Я пошел по улице, которая была, как мне казалось, прежней дорогой в Сюрэнь. Дома, стоявшие по сторонам, имели странный стиль и форму, они были слишком малы, чтобы служить жилищем богатым людям, но, тем не менее, были украшены живописью, скульптурой и яркими изразцами. Крытая терраса возвышалась над каждым домом. Я шел по этой сельской дороге, излучины; которой открывали очаровательные перспективы. Она пересекалась наискось другими извилистыми дорогами. Не было ни поездов, ни авто, ни каких бы то ни было экипажей. Тени пробегали по земле. Я поднял голову и увидал громадных птиц и гигантских рыб, во множестве быстро скользивших по воздуху, казавшемуся и небом и океаном.