Хуан Рульфо - Педро Парамо
— Никого не позвал, мамаша Вилья. Потому и прошу четвертинку — горе размыкать.
— Неразбавленной дать, что ли?
— Неразбавленной, мамаша Вилья. Память быстрей отшибет. Давайте скорей, времени у меня мало.
— Ладно. Вот тебе стакан чистого спирта. Плати, как за разбавленный, ради тебя исключение делаю. А покойнице — передай ей от меня, что я всегда к ней всей душой была, пусть не забывает обо мне на том свете.
— Передам, мамаша Вилья.
— Только ты ей про это сейчас же скажи, сразу, пока дух от тела не отошел.
— Да уж скажу. Она ведь тоже — это я точно знаю — на вас большую надежду имеет, что вы об душе ее молиться будете. Как она, мученица моя, перед смертью тосковала, что некому ей грехи отпустить.
— А что ж ты не сбегал к падре Рентериа?
— Бегал, да мне говорят: нету, ушел в горы.
— Это в какие же такие горы?
— Бог его знает, в здешние, надо быть. Против власти пошел воевать, да не один, с отрядом.
— Вот так так. И он туда же? Несчастные мы, Абундио, горемычные!
— А я, мамаша Вилья, так располагаю, что нам от этого ни холодно, ни жарко. Нам это все едино, мамаша Вилья. Налейте-ка мне еще стаканчик, все равно тайком меня угощаете, раз Гамалиэль спит.
— Смотри только, не забудь, попроси Рефухио, пусть Господу за меня словечко замолвит, за грехи мои тяжкие.
— Будьте надежны, как приду, так сразу и скажу. А хотите, слово с нее возьму, чтобы не сомневаться вам зря да не изводиться.
— Вот, вот, я уже и сама хотела тебя просить. Ты ведь знаешь, женская наша память… С женщины сразу требовать надо, на месте, после и не добьешься.
— Дайте-ка мне еще четвертиночку. — Абундио Мартинес опять положил на прилавок монету в двадцать сентаво. — Ну, а даром угостите — что же, не откажусь. Раз хозяйка подносит, премного благодарим. Но уж эту, обещаю, домой понесу, возле покойницы выпью, голубочки моей.
— И верно, уходи, Абундио, сын, того и гляди, проснется, а с похмелья он злой бывает. Беги домой, Абундио, да смотри не забудь, передай жене мое поручение.
Он вышел из лавки откашливаясь. Ну и спирт! Чистый огонь! Но ему сказали, так скорей опьянеешь, и он все прикладывался к горлышку, а после обмахивал разинутый рот подолом рубахи. Опорожнив бутылку, Абундио двинулся было к своему дому, где его ждала покойница Рефухио, но вдруг свернул в сторону и пошел вверх по улице; миновав крайние дома, он пустился по дороге, уводившей прочь от селения.
— Дамиана! — позвал Педро Парамо. — Поди-ка спроси у человека — вон идет по дороге, — что ему нужно.
Абундио упрямо двигался вперед, спотыкаясь, мотая головой, ползя на четвереньках. Земля под ним вертелась каруселью, выбрыкивала, как норовистый конь, кидалась то туда, то сюда, и он бросался за ней вдогонку, но стоило ему только ухватиться за нее покрепче, как она выворачивалась и ныряла вовсе неизвестно куда. Неожиданно он очутился у чьих-то высоких ворот, нос к носу перед сидевшим в плетеном кресле очень из себя видным сеньором. Абундио остановился.
— Пожертвуйте, Христа ради, сколько милости вашей будет, жену похоронить не на что, — проговорил он.
«От козней дьявольских избави нас, Господи!» — молилась Дамиана Сиснерос, открещиваясь от Абундио протянутыми вперед руками.
Отчего у нее такие испуганные глаза? И зачем она его крестит? У Абундио мороз подрал по спине. Уж не сам ли сатана шел за ним следом, путая дорогу? Абундио обернулся, думая увидеть у себя за плечами какую-нибудь анафемскую харю. Но сзади никого не было. И он повторил:
— Не откажите, будьте милостивы, пожертвуйте хоть сколько-нибудь! Не на что жену похоронить.
За его спиной вставало солнце. Солнце… Еще холодное, искаженное мглистыми испарениями земли.
Педро Парамо втянул голову в плечи, словно хотел заслониться краем плаща от яркого света. А над полями несся истошный, многократно повторенный вопль Дамианы:
— Убивают! Дона Педро убивают!
Крик женщины сбил Абундио Мартинеса с толку. Он не знал, как заставить ее замолчать. Мысли путались и разбегались, он не мог уловить, в чем дело. Ему только подумалось, что старухин голосище слышен, поди, в самой Комале. Верно, и покойница Рефухио услыхала. У него вон, глухого, и то в ушах звон стоит. И чего это она разоралась? Но едва вспомнил он про жену, ему представилось, как она лежит, вытянувшись на кровати, одна-одинешенька посреди патио — он нарочно вытащил кровать в патио, чтобы тело остыло на воздухе, так дольше духу не будет. Лежит, голубочка, не шелохнется, а еще вчера была живая, горячая, в кровати с ним, словно кобылка молодая, играла, носом об нос терлась и губы прикусывала. Голубочка, она ведь сынка ему родила, только умер сынок, и дня не пожил. Не по силам, доктор сказал, было ей ребенка выносить. И то, чем только она не болела, голубочка: и простудой и лихорадкой, а сколько от сглазу мучилась. Напоследок, когда уж он доктора привез, так доктор еще кучу болезней у ней нашел и цену заломил такую, что осликов пришлось продавать, — задаром разве бы он к ней поехал. Деньги взял, а помочь не помог. И лежит она, лежит, голубочка, стынет на утренней прохладе, глазки навек закрыла, и не видать ей больше ни зари, ни солнышка, ни раннего, ни полуденного — никакого.
— Окажите вашу милость, — повторил снова Абундио, — пожертвуйте на бедность.
Но он не слышал того, что говорил: крики женщины заглушали его слова.
На дороге из Комалы показались черные точки. Точки скоро превратились в людей, а через несколько минут люди эти стояли уже рядом с ним. Дамиана Сиснерос перестала кричать, разняла сложенные крестом руки — и повалилась наземь, хватая ртом воздух, будто зевала.
Люди, пришедшие со стороны селения, подняли ее и втащили в дом.
— Вам ничего худого не сделали, хозяин? — спросили они.
Лицо Педро Парамо выглянуло из складок плаща, он качнул головой.
Люди отняли у Абундио залитый кровью тесак.
— Пойдешь с нами, — услышал он чей-то голос. — Ну и влип же ты в передрягу.
Он покорно поплелся вместе с ними.
Не доходя до первых домов Комалы, Абундио попросился отойти за нуждой, шагнул в сторону, и его начало рвать. Рвало желчью, неостановимо, хлестало и хлестало, будто он выпил бочку воды. Голова у него горела, как в огне.
— Перепился, — бормотал он, еле ворочая языком.
Абундио с трудом вернулся к своим конвоирам и повис у них на плечах. Им пришлось тащить его волоком, и носки сапог оставляли на пыльной дороге две неровные борозды.
А Педро Парамо сидел в своем плетеном кресле и смотрел вслед кучке людей, уходивших от него по дороге на Комалу. Он хотел было поднять левую руку, но она почему-то не послушалась и, точно неживая, упала ему на колени. Это не встревожило его. Он уже привык: каждый день отмирала какая-то часть его существа. Сады блаженных сбрасывали цвет. «Все уходят по той же дороге. Все». И он возвратился к прерванным мыслям.
— Сусана, — промолвил он и закрыл глаза. — Я умолял тебя, чтобы ты вернулась…
…Огромная луна сияла над нами — она была центром вселенной. А мои глаза ничего не видели, кроме тебя. Лунный свет струился по твоему лицу. И я не отрываясь смотрел на тебя, на явленное мне чудо. На матовый блеск твоей кожи, отполированной лунным сиянием; на полные губы, влажно облитые радужным мерцанием звезд; на тело твое, белеющее в черной ночной воде. Сусана, Сусана Сан-Хуан.
Педро Парамо снова попытался поднять руку, чтобы разогнать дымку, туманившую дорогой образ, но рука, словно камень, упала ему на ноги. Тогда он попробовал поднять другую руку, и рука медленно стала отваливаться от его тела и уткнулась сбоку от него в землю, точно костыль, подперев обрубленное плечо.
«Вот она, моя смерть», — подумал он.
Солнце заливало поля утренним светом, возвращая всему сущему форму и цвет. Он смотрел на свои заброшенные пашни. Одичалая, мертвая пустошь простиралась перед ним. От солнца ему стало теплей. Взгляд его чуть приметно перемещался: вслед пробегающим воспоминаниям, заслонившим собой настоящее. Сердце у него замирало и останавливалось, и вместе с сердцем, казалось ему, останавливается время. Замирает дыхание жизни.
«Только бы это не было началом ночи, новой, вечной ночи», — думал Педро Парамо.
Ночей он боялся: они населяли темноту призраками. А оставаться со своими призраками с глазу на глаз ему было страшно. Он боялся ночей.
«Пройдет немного часов, а когда стемнеет, — я знаю, — опять явится Абундио и, протягивая окровавленные руки, станет выпрашивать деньги, в которых я ему отказал. Но у меня самого теперь нет рук, и я не смогу прижать их к глазам, чтобы не видеть его. Мне придется выслушивать его просьбы до самого рассвета, и лишь с наступлением дня он затихнет и уйдет».
Кто-то осторожно коснулся его плеч. Он напряг безрукое тело и приподнялся.
— Это я, дон Педро, — услышал он голос Дамианы. — Принести вам поесть?