Мор Йокаи - Венгерский набоб
Ах да! Постойте-ка. Есть одно исключение. Жизнью Монсеньора Карпати и впрямь распоряжается некто другой: кредитор.
Мосье Гриффар проведал про пари. Ему ведь обо всем ведать надлежит, не важно, под секретным замком тайна или под честным словом, дипломатическими печатями скреплена или преосвященным капитулом. Но тем не менее она остается тайной: дальше него не распространяется.
Итак, г-ну Гриффару стало известно, что молодецкая шутка грозит последствиями самыми нешуточными. Если Рудольф выполнит условия, должен соблюсти их и Карпати, иначе любой из свидетелей вправе будет сам застрелить его при первой же встрече. Лорд Бэрлингтон уже его подбодрил: смелости, мол, не хватит, так своей одолжу (а великодушный лорд с пятидесяти шагов попадал в подброшенный талер).
Пари, таким образом, банкира не обрадовало. Он почел нужным самолично посетить Карпати и высказать ему упрек, что, ввязавшись в опасную для жизни авантюру, он нарушил договор.
– Ба, – сказал Абеллино, – где же тут опасность для жизни, она от меня дальше, чем луна. Сначала еще пусть Рудольф женится на этой даме по афганскому закону; неужто вы думаете, это ему удастся? Ни на меня, ни на других богатых, щедрых, изящных кавалеров променять своего британского поэта сия своенравная особа не захотела; почему же она его для Рудольфа оставит, – для этого страдающего сплином, эксцентричного, как янки, чудака меланхолика? Мало вероятно, но предположим все-таки. Мыслимо ли, однако, чтобы человек в здравом уме покончил с собой с единственной целью – выиграть пари? Капризничает просто Рудольф, за сенсацией гонится, а дойдет до дела – одумается. Но, даже допустив все это, совсем уж невозможно представить, чтобы и Шатакела покончила с собой лишь потому, что в Индии такой обычай. Это же абсурд психологический. Женщина, у которой было целых пятьдесят мужей; ведь сколько-то из них уже умерло.
– Да, но вы забываете, что она при их жизни с ними разошлась, – религиозный долг уже утратил тем самым свое значение.
– Ах, да оставьте вы меня в покое с этим вашим крючкотворством!
И, засвистав, Абеллино поворотился к банкиру спиной. Прекрасный ответ, коли нечем крыть.
Индийская гостья со всем пылом души искала между тем неизвестного своего рыцаря. Пыл этот перешел сначала в гнев, потом в отчаяние: его нигде не было.
Целыми днями разъезжала она по Парижу, обедая в ресторанах, обходя самых посещаемых публикой мороженщиков, а вечером – театры, где в бинокль изучала все мужские лица; но тщетно! Его найти не удавалось. Да и отыщешь разве в безбрежном людском море, кого пришлось увидеть только раз? Исчез, канул бесследно. Кто же это мог быть? И зачем ему скрываться? Может, он вообще не показывается никому? Ведь даже толков о нем не слышно никаких. Так близко от пего стояла, руку держала в руке, так безраздумно отдалась под его защиту – и даже словечко забыла сказать, просто спросить: «Как вас зовут? Когда я вас еще увижу?» Хоть на эти вопросы обладать ответом кажется теперь величайшим счастьем.
Ночи напролет не смыкает она глаз. Старая Хюрмала, еще ее кормилица, по-своему, по индусски, ворожит ей, гадая, кто этот юноша, увидит ли она его.
На низенький столик ставит пузатый, длинногорлый сосуд из стекла, полный влаги, густой, но бесцветной. В узкое горлышко льет другую прозрачную, золотистую жидкость, и сосуд тотчас туманится внутри, будто набухая облаками, которые, клубясь, опускаются вниз, все сгущаясь, темнея. Как осядут, внутренность сосуда чудесным образом оживает, словно фигурки, тени проступают, колеблясь, тесня и сменяя друг друга. То знакомые лица, то очертания домов, городских улиц мнятся разгоряченному воображению. Постепенно темные клубы проскваживаются будто радугой. Росная зелень лугов и алый румянец зорь трепещут, мерцают в них; фигуры волшебным отблеском озаряются изнутри. Наконец игра туманных картин замедляется, очертания смываются, радужные краски блекнут, чудесное коловращение опадает, и одна тусклая, безжизненно серая мгла заволакивает все.
Старуха дуэнья, чье лицо, не избороздив, лишь выдубило благосклонное время, нижет, плетет усердно связные истории из смутных образов, наплывающих хаотически друг на друга; объясняет своей госпоже, где сейчас юный незнакомец и что с ним. Вот гуляет по цветущим лугам, идет куда-то, – кругом ало и зелено все. Вот ушел, и все траурно-синим, лиловым стало. А там что за коричневые пятна позади? Убийцы наемные это – выслеживают его, подстерегают. Но рощи, леса укрывают молодого человека, густо-зеленая листва смыкается над ним, прячет ото всех. А вон там, дальше, – фигурка какая-то бледно-желтая проглядывает, проступает сквозь туманные картины, будто ищет кого. Но встретиться, нет, не может. Личики младенческие понизу, змеи летучие поверху сопровождают фигурку: счастье и клевета. Вот обе почти уже рядом: желтая замирает, личики розами расцветают и обвивают ее, змеи голубками вспархивают над ними. Кружатся фигурки, ах, как быстро! Встретятся сейчас. Встретились, слились воедино, – о, диво дивное! Весь волшебный сосуд разом вспыхнул дрожащим розовым пламенем. Госпожа, кого ждешь, придет за тобой, полюбит тебя! Фигурки долу клонятся, тускнеют, расплываются. И ты полюбишь, и ты – его одного, уже навсегда.
Сладостные сны снились той ночью Шатакеле, хотя, пробудясь, убедилась она, что чашки с эликсиром не трогала. Не оттого, значит, ее сны.
Шатакела велела себя одеть; наряд ее сшит был по той фантастической моде, которую подсказало ей собственное, жадное до всего необычного воображение, сочетав покрой индийский и европейский. Перехватывающая лоб белая лента, которая удерживает ниспадающую назад волну черных волос, длинная светло-желтая шелковая накидка, оставляющая открытыми руки в гладких металлических браслетах и спереди, меж оборок, – замечательно красивую узорчатую индийскую юбку. Одни лишь восточные ткачи отваживаются подбирать такие цвета, кричаще-яркие и все же гармоничные. На груди – тройной рубиновый аграф, а на тонкой изящной талии и стройных бедрах – совсем уж вразрез с тогдашними донельзя прозаичными кургузыми платьями – широкий, расшитый золотом и серебром красный кушак.
На звонок ее входит Хюрмала и, пока камеристки заплетают, укладывают волосы в тяжелые крупные витки, – подает визитные карточки, оставленные накануне посетителями. Вчера Шатакела не принимала, сказавшись больной, – то ли вправду измученная любовным своим недугом, то ли из каприза.
Хозяйка дома просматривает карточки. Сплошь знакомые, надоевшие, отвергнутые все люди. Ах нет, есть и новый один.
Единственное имя, которого она не слышала пока. Единственное, которое невозможно даже прочесть по правилам знакомых ей языков. Фамилия впереди – так нигде не пишутся, ни в одной известной ей стране. Ведь вот и остальные не в обратном же порядке напечатаны: Vicomte Abellino de Carpathy; Comte Fennimore de l'île de Szigetvar; Chevalier Charles de Calacci[149] (читай: Карой Калачи). Почему же этот такой оригинал? И титул на последнем месте, в самом конце: «Сент-Ирмаи Рудольф, барон».
Все карточки выскользнули у нее из рук, одну эту положила она на колени.
А вдруг это он, кого она так ждет? Магический сосуд предсказал встречу, значит, должно сбыться.
Бедная пришелица из Индии! Она даже помолиться не могла об исполнении своих желаний; даже этого утешения лишенная, только немой тоске, да обманчивым чарам, да быстролетным грезам предавалась ее душа.
– Никого ко мне не впускать! – велела она Хюрмале. – Только того, кто вот эту карточку оставил. Не придет он еще, не обещал?
Никто из прислуги не мог припомнить.
– Каков он собой с виду, лицом? – с жадным нетерпением расспрашивала госпожа.
Но никто толком не знал. Как-то сумел он обмануть их внимание, и вместо него описывали остальных, и без того известных Шатакеле.
В томительном, неотступном беспокойстве прошел день. Коляски, кабриолеты останавливались по временам у ее отеля, колокольчик дребезжал у ворот, и экипажи уезжали опять. Являлись все не те, кого поджидали.
Уже вечер наступил. Вконец измученная ожиданием, Шатакела не находила себе места: то приляжет, то вскочит, за одно занятие примется, за другое – и бросит.
Вдруг колокольчик у привратника снова звякнул, и острый слух афганки уловил звук мужских шагов по лестнице.
Сердце ее заколотилось.
Он!
Прижав руки к груди и глаз не смея поднять, опустилась Шатакела на краешек кушетки. Она робела, замирала, как юная девушка в ожидании жениха.
Зашуршали ковры; кто-то шел. Он, он! И, не глядя, Шатакела уже знала, что он.
Да ведь и сколько раз уже рисовалось: вот входит юноша, ее отважный герой; взор его, холодно сосредоточенный на пожаре, теперь так чарующе ласков; глаза, смотревшие смерти в лицо, лучатся нежностью; подсел и шепчет на ухо… сколько снилось…
И сейчас точно так же.
Юноша вошел, поздоровался тихо, устремил на нее чарующе-проникновенный взгляд, полный самой нежной любви, подсел… и Шатакела испугалась: неужто и это лишь сон?