Мор Йокаи - Венгерский набоб
Но на крыше полно уже добровольцев. А Шатакела в этот миг опустилась во двор. Ребятишки – их дюжины две – сбились в кучку под огромной акацией, которая кроной прикрывает их пока от огненного дождя.
Поспешно обвязала она поперек небольшое бревнышко, посадила двоих по краям и, наказав крепче держаться за канат, подала знак юноше наверху.
Тот поднял детей, а рабочие с рук на руки передали их к лестнице и дальше вниз.
Как же радовались матери, первыми получившие детей; как ликовали, прижимая их к груди, падая ниц и плача от счастья. Остальные же пылко молились, прося небо помочь спасителям.
Юноша еще двух вытянул наверх; скоро все матери прижмут к себе своих детей. Вот наконец и последние двое в надежных мужских руках. Но нет! Одного недостает – самого маленького, еще грудного: наверняка в комнате забыли. Бедная двадцатилетняя мать его, потерявшая недавно мужа, волосы рвет на себе, бьется на земле в полном отчаянии: младенец был последним ее утешением. А юноша уже делает знак удалиться всем с крыши и с двойным напряжением подтягивает канат. Видно, что не ребенок, а другая, тяжелая ноша на нем. Молодая мать с готовым разорваться сердцем подымает взоры к небу, словно уже там видя свое дитя, и вдруг вопль восторга раздается вокруг: на брандмауэре – Шатакела с найденным младенцем на руках.
Несколько минут – и двое отважных спасителей уже на улице. Все этажи к тому времени выгорели, изо всех окон выбивалось пламя.
Сойдя наземь и передав спасенного в объятия юной вдовы, Шатакела сняла с себя маленький брильянтовый фетиш, повесила ему на шею и быстро оделась.
Как она была хороша! Глаза ее сияли и лицо светилось радостью и счастьем. Как же будут благословлять спасительницу в этих жалких хибарках! И как высмеивать в салонах ломаку, канатную эту плясунью.
В то же мгновенье стена с грохотом и треском обвалилась. Обрушься она чуть раньше, обоих погребли бы горящие руины.
Но с этой стороны пожар был уже потушен; со всем рвением гасили и с другой. Народ стал понемногу расходиться.
Тут за Шатакелой прибыла карета с вернувшейся тем временем упряжкой. Лакеи соскочили с запяток: помочь сесть госпоже.
Но она озиралась, словно ища кого-то. Три незнакомых юноши, однако, исчезли: смешались с толпой, едва она вернула матери младенца. Быть может, хотели избежать изъявлений благодарности.
Напрасно расспрашивала о них Шатакела, никто их не знал. А ей очень хотелось допытаться, что это за молодой человек, кому она столь безоглядно вверила свою жизнь и кто сберег ее с такой хладнокровной отвагой.
Некоторые утверждали, что егерь, бывший с ним, называл его «графом».
Значит, так или иначе доведется с ним встретиться, если только этот юноша не аскет или пуританин какой-нибудь, чурающийся общества, где обычно вращалась она.
А как бы славно увидеть его еще хоть раз. Просто чтобы сказать: «Вы – настоящий мужчина!»
Между тем в обществе, как мы и предсказывали, уже столько вымыслов и анекдотов ходило про их акробатические номера.
В клубе юных титанов один старался перещеголять другого. Были бы там сами, уж постарались бы расписать свое геройство. А так все это – лишь badinage: забавная чепуха, потеха.
Подвиг Шатакелы размалевывали, перевирали так и этак, одного не могли только прознать, кто тот незнакомец, ее помощник. Что же ото, совсем лишенный тщеславия человек? Ни имени своего сразу не открыть какому-нибудь журналисту, ни в обществе не похвастать, ни награды не потребовать – у правительства, ежели простолюдин, или у Шатакелы, коли уж ты благородный?…
Незнакомец, однако, не объявлялся.
Однажды днем, когда шуточки и остроты на эту тему в балконной так и сыпались, взял слово Абеллино.
– Господа, я напал на след, – сказал он в присутствии лорда Бэрлингтона, Рудольфа, князя Ивана, маркиза Дебри, Фенимора и всех прочих.
– У меня психологические доводы есть за то, что наш таинственный саламандр – дворянин.
– Послушаем, давайте ваши доводы! – раздались восклицания.
– Вот они: когда Шатакела посулила тысячу золотых тому, кто за ней последует, никто не вызвался. Но едва она крикнула: «Поцелуй тому, кто пойдет со мной!» – охотник вмиг нашелся. Разве не обличает это человека нашего круга?
– Хи-хи-хи! – заржал вице-губернаторский отпрыск, питавший похвальную слабость к шуткам дурного тона. – Ну, и получил он этот поцелуй?
– Дайте мне сказать, monsieur,[148] – с презрительной укоризной ответил Абеллино, очень хорошо знавший, что «сиятельствами» вице-губернаторов в Венгрии не величают, и потому искренне оскорбясь: сын чиновника его перебивает! – Так вот, – вернув себе душевное равновесие, заключил он, – незнакомец наш, по слухам, тут же, на пожаре, у всех на глазах получил обещанное обеспечение.
Общий смех; только Рудольф, углубись в чтение какой-то английской газеты, остался безучастен.
– Вот пламенная женщина! – заметил князь Иван. – Огонь для нее – словно родная стихия.
– А как же, – подхватил неисправимый вице-губернаторский сынок, на сей раз с намерением просветить темного московита, едва ли знающего о таких вещах. – Индуски сжигают ведь себя вместе с телом умершего мужа, это наивысшее блаженство для них.
– Не думаю, чтобы Шатакела оказала такую честь кому-нибудь из своих бывших и будущих мужей, – под единодушный смех отозвался Абеллино.
При этих словах Рудольф встал и направился к развеселившейся компании.
Такая презрительная скука и мизантропическая тоска выражались на его бледном, красивом лице, что при одном взгляде на него охота веселиться у всех пропала. Смотревшие словно поверх всех глаза его были устремлены на Карпати.
Кисть затруднилась бы передать причудливый контраст двух этих обращенных друг к другу лиц. Безрассудно-вызывающий задор, чванливо-бесцеремонная издевка на одном. И мраморный холод во всех чертах другого; горько-презрительная улыбка, пронзительный взгляд очей, которые словно силятся смирить, обуздать, укротить. Физиономист предсказал бы, что эти люди станут когда-нибудь ожесточенными врагами.
– Пари, что вы ошибаетесь, сударь… – бросил небрежно Рудольф.
– Пари? О чем пари? – спросили сразу несколько человек, удивленных необычным поведением Рудольфа.
– Держу пари, – пристально глядя в глаза Абеллино, ответил тот, – что упомянутая дама в состоянии лишить себя жизни в случае смерти мужа.
– Ah, çà! Странное пари. Получше сначала ознакомьтесь с семейными ее обстоятельствами. Разница лет слишком велика. Шатакела ведь и тогда будет очень молода, вот что главное.
– Предположение мое поддается проверке быстрой и надежной. Я беру эту женщину в жены, это раз. Затем постараюсь поскорее умереть, это два. Вслед за мной умирает Шатакела. Это три. И тогда уж вы обязаны и с собой покончить любым угодным вам способом; это четыре.
– Что за чушь! – вскричал князь Иван. – Как можно о смерти так легко разговаривать, это не кегли выбирать, которую сбить.
– Нет, нет, молодецкая штука! – одобрил лорд. – Жаль только, не я придумал и что Рудольф – не англичанин. Но условие свое, полагаю, он соблюдет.
Абеллино рассмеялся принужденно, несколько испуганный таким оборотом дела.
– Соглашайтесь или пари! – протягивая ему руку, произнес Рудольф с каменным лицом.
– С чем соглашаться?
– Что Шатакела за мужем последует. Или – свою голову в заклад.
– Ладно! Принимаю! – воскликнул, расхохотавшись, Абеллино и схватил протянутую руку.
– Слово дворянина! – потребовал Рудольф.
– Слово дворянина! – со смехом подтвердил Абеллино.
– Вы слышали, господа? – обратился Рудольф к окружающим. – Если я обещания не сдержу, считайте меня трусом; если та женщина своего долга не исполнит, подымите ее на смех. Если ж обещанное свершится, вы, вне всякого сомнения, увидите, что и Бела Карпати не нарушит своего дворянского слова. А до тех пор честью прошу держать все в тайне.
И, взяв шляпу, удалился.
Округлое лицо Абеллино при последних словах несколько вытянулось. Видя, каким молодечеством считают это пари юные титаны, он уже начал раскаиваться в своем легкомыслии. Но отступать было поздно, приходилось держать голову высоко.
Пари, конечно, было что надо, на взгляд присутствующих. Печалило их лишь одно: нельзя о нем сразу же разболтать.
Молчание Рудольф объявил долгом чести, и понятно: даме ни о чем не следует знать.
Найдутся многие, кто сочтет подобный спор чрезмерным. Смеем их заверить, что жизнь в высшем обществе ценится совсем не высоко; одного слова, даже взгляда достаточно, чтобы убить или умереть. Бедняк вправе ею дорожить, но знатным господам это не пристало, а в глазах пресыщенных светских модников и просто неприлично. Жизнь бедняка принадлежит богу, семье, отечеству, господа же пребывают в уверенности, что вправе сами ею распоряжаться.
Ах да! Постойте-ка. Есть одно исключение. Жизнью Монсеньора Карпати и впрямь распоряжается некто другой: кредитор.