Любен Каравелов - Болгары старого времени
Но любопытнее всего были лавки болгарских табачников. Вот, например, как та, с растворенной настежь дверью. На внутренней стороне этой двери, обращенной теперь к улице, был изображен турок в традиционной чалме и с длинным чубуком в руке. Прохожий не обратил бы внимания на эту первобытную, незамысловатую живопись, если бы не увидел под коленом турка надписи, выцарапанной гвоздем, вероятно, самим табачником-патриотом: «Долой тиранов!» Подальше, на другой табачной лавчонке с подобным же изображением, такая надпись отсутствовала, зато у почтенного турка был выколот глаз. Еще один табачник, должно быть самый большой патриот и ярый враг турецкого племени, приказал намалевать рядом с турком болгарского хэша{34} с саблей наголо, который, казалось, вот-вот зарубит злополучного чалмоносца. Такие лавки посещались чаще всего эмигрантами и хэшами. Все их владельцы были «народными». «Народным» именовался каждый болгарин, избежавший петли, тюрьмы или турецкого насилия, который, имея кое-какие деньжонки, помогал по мере сил бедноте и уцелевшим участникам героических отрядов Хаджи Димитра{35} и Филиппа Тотю. «Народный» табачник отпускал обычно своим соотечественникам табак в долг, благодушно надеясь, что они расплатятся с ним в лучшие времена, а если даже и не расплатятся, тоже не беда: «Ведь это хэши, бедный люд», — шутил он, улыбаясь.
— Дядюшка Андо, отвесь-ка мне двадцать пять граммов табачку и припиши к прежнему счету, — говорил здоровенный, оборванный и грязный хэш «народному» табачнику. — Просил я сегодня у хозяина денег, а он в ответ: приходи, мол, завтра. Он мне помогает, это верно, ну, а ежели завтра надует, я этой собаке голову расшибу.
— Крумов, — обращался другой хэш к лавочнику, — дай мне еще два франка взаймы…
— Да ты их промотаешь, знаю, я тебя, бестия. Бери пятьдесят бани{36} и проваливай!.. — отвечал Крумов.
Присваивать себе громкие прозвища считалось в те дни весьма патриотичным. Встречались тогда и Перунов, и Асенов, и Балканский, и Левский, и Громпиков, и Планинский, и другие.
Однако заглянем в корчму, где в ту ночь все еще светилось оконце. Корчма эта помещалась в: глубоком подвале, куда спускались по узкой витой лестнице.
Полуразбитая закопченная лампа висела под самым потолком и слабо освещала помещение.
Теплый, удушливый воздух, спертый от копоти, табачного дыма и прокисших винных паров, заполнял это подземелье. У стены на высокой одиноко висящей полке красовались ряды разнокалиберных стаканов и кувшинов. Другая стена была увешана литографиями, изображавшими бои отряда Хаджи Димитра при Вырбовке и Караисене{37} и сцену клятвы того же отряда на берегу Дуная. Нет нужды подробно описывать эти картинки: они распространены по всему нашему отечеству, и каждый из нас рассматривал их в свое время с восторгом и благоговением. Достойной внимания была еще одна картина, висевшая ниже всех, сделанная грубой, неискусной рукой. На ней было изображено какое-то село. Слева — группа крестьян. Впереди старый турок в огромной чалме с блюдом в руках и с чем-то вроде каравая на блюде. Навстречу этой символической группе выступает другая группа вооруженных людей, в белых хэшевских одеждах, постолах и бараньих шапках со львами на кокарде{38}. Посреди шествовал великан, высоко поднявший красное знамя с надписью: «Свобода или смерть!» Внизу крупными каракулями излагалось содержание картины, изображавшей встречу отряда, устроенную неким знатным турком, — не помню точно, где именно. Объяснение — это заканчивалось словами: «Да здравствует храбрый Странджа-Знаменосец!»
Компания из шести человек, расположившаяся на нарах в глубине подвала, дополняла общий вид. Все они или почти все были хэши. Самый старший из них и наиболее представительный, человек с продолговатым худощавым бледным лицом и черной бородой, растянулся у стены и, выпуская время от времени густые клубы табачного дыма, внимательно слушал своего собеседника. Рассказ, видимо, очень интересовал его, потому что он то и дело недовольно морщил свой изуродованный шрамами лоб или в знак согласия кивал головой. Нередко он прерывал рассказчика громкими восклицаниями и кашлем.
— Нет! Нет! — кричал он. — Тончо Траляля убили при Сары-Яре, а не в селе; ты врешь, Македонский!..
Или:
— Это Иван. Горба… Это Горба нарочно выстрелил в Мишева, из револьвера… Я знаю, он не случайно убил Мишева, изверг проклятый!
— Верно! Вспоминаю теперь… Это был Черкес, а не Сельвели Мустафа. Да, да. Я видел, как он упал. Ты прав, Македонский!
Или:
— Я его, мерзавца, убил. Едва знамя не выронил. Там меня и ранили.
При этом он долго откашливался, задыхаясь. А потом опять слушал..
Рассказчик был высокий мужчина с маленьким, изрытым оспой лицом, с длинными седыми усами и хитрыми, дерзкими глазами. Он носил широченное поношенное, пальто без пуговиц и громкое имя — Македонский. Никто ничего не знал о прошлом этого человека до его приезда в Румынию, кроме того, что в каком-то гайдуцком отряде в Македонии он был воеводой. Может быть, этим и объяснялось большое влияние Македонского на его друзей-хэшей.
Подле него, поджав по-турецки ноги, сидел человек лет тридцати, которого звали Хаджия. Худое желтоватое лицо его с острым подбородком хранило выражение глубокой, болезненной усталости. Опустив голову, он сонно покачивался и приходил в себя лишь в те минуты, когда старый хэш кашлял и прерывал рассказ Македонского.
Рядом с Хаджией примостился еще один молодой мужчина с бритым смуглым, преждевременно постаревшим лицом. Он внимательно следил за Македонским и то и дело машинально вскидывал руку, точно приглаживая несуществующую бороду. Это был поп, участник партизанских боев в отряде Тотю. Теперь он стал хэшем. Звали его Попче.
С неменьшим интересом и вниманием слушал рассказ и самый младший из всей компании, почти мальчик, в феске. Он смотрел на Македонского, раскрыв рот, и жадно ловил каждое его слово. А когда вмешивался в разговор старый хэш, внимание юноши переходило в подлинное благоговение. Он впивался глазами в бледное, изможденное лицо повстанца и следил, как хмурится его морщинистый лоб. Этот двадцатилетний молодой человек был полон наивности и энтузиазма. Сын богатого торговца из Свиштова{39}, он тайно покинул магазин отца и сегодня прибыл на пароходе в Браилу. Зачем? Он и сам не знал. Ему опротивело тихое, сытое, монотонное эгоистическое существование, и он просто бросил отцовскую лавку! Легкомысленный мечтатель и фантазер, он жаждал вкусить прелесть неизвестного. А если добавить к этому, что он написал и уже тайно отпечатал целую патриотическую поэму, нетрудно будет понять, почему он забыл прихватить с собой денег на жизнь. Македонский, случайно оказавшийся в этот вечер на пристани, познакомился с молодым бродягой и привел его на ночлег к Страндже.
Рассказ, очевидно, шел о героической борьбе повстанцев и событиях, происшедших в Болгарии три года тому назад. Вспоминая былые победы и поражения героев, старый инвалид волновался. И оттого ли, что настоящее казалось ему тяжким и бесславным, или оттого, что его мучила чахотка, напоминавшая о себе частым надрывным кашлем, но он возмущался малейшей неточностью в рассказе товарища, одергивал его и сердито хмурился.
Этот больной, худой, как скелет, человек и был знаменосец Странджа. Тот самый, который изображен на картине.
Теперь он держал корчму.
Вот почему молодой человек смотрел на него так почтительно и робко.
IIКогда Македонский окончил свой рассказ, трое товарищей на нарах уже спали и довольно громко храпели. Охваченный воспоминаниями, Странджа глубоко задумался. Приподнявшись, он сбросил с плеч потрепанную, засаленную куртку, вынул большой револьвер, спрятанный сзади под красным кушаком, опоясывавшим его грязные изорванные штаны, и повесил его на стенку. Затем слез с нар, снова мучительно раскашлялся, остановился перед картиной, посмотрел с гордостью на встречу отряда с хлебом-солью, прикрыл большой кувшин с вином, загасил лампу, вернулся на свое место и лег. Тем временем Спиро, Македонский и молодой человек из Свищтова уже улеглись рядом с товарищами. В подвале наступила полная тьма.
Вскоре к «концерту», исполняемому спящими, присоединился тонкий, пронзительный присвист, вырывающийся из больной груди Странджи. Сон хотя бы на короткое время успокаивал этих измученных бедностью людей, их ввалившиеся от бессонных ночей и усталости глаза, вечно голодные желудки, натруженные и израненные в скитаниях ноги. Для несчастных, всеми отверженных борцов за свободу своего отечества завтрашний день был началом новых бедствий, новой борьбы за существование, новых душевных терзаний при виде той роскоши и богатства, которые встречались на каждом шагу в этом красивом румынском городе. До каких же пор будет продолжаться такая жизнь? Что станут они делать в этой чужой стране? Когда, наконец, увидят свои семьи, своих милых жен, старых матерей? Болгария для них закрыта. Румыния оказывает им гостеприимство, но подобное тому, какое дает пустынный берег потерпевшим крушение, выброшенным бурей мореплавателям. Среди людей они были как в пустыне. Жилища, лавки, кошельки — все это было не для них. Они жили лишь подаянием таких же бедняков, и то непостоянным. Голодные дни стали для них обычным, неизбежным явлением. Правда, время от времени — за гроши или за кусок хлеба — они работали поденщиками, но далеко не все. Только немногим из них удалось пристроиться к какой-нибудь скромной торговлишке. Среди хэшей встречались и пекари, и кабатчики, и мелкие торговцы, но множество беженцев, которых становилось все больше, не находило работы. Один студент русского университета, недавно изгнанный из Болгарии, купил себе старую клячу и разъезжал по браилским улицам, продавая дунайскую воду. Двое бывших учителей, бежавших из Диарбекира{40}, торговали на площади лимонадом. Но, вскоре они лишились и этого заработка, не выдержав непосильного налога, назначенного городским управлением за право торговли. Голод и нищета всюду преследовали отверженных.