Песнь Бернадетте. Черная месса - Франц Верфель
– Ты можешь стать моим любовником и денег мне не давать.
Однако она плохо знала президента.
Он поднялся во весь рост и объяснил, что он тут гость, как всякий другой, и отказывается быть исключением. Он хочет сейчас же отправиться с ней в комнату. Но подарки он не принимает. Так подобает и ей, и ему. Порядок должен быть!
Парочка исчезла.
В это же время Эдит получила от Людмилы известие, что та не вернется больше на Гамсгассе.
X
Приходится в силу обстоятельств закончить сии краткие и беглые заметки, ведь здесь кончается история старинного дома на Гамсгассе. Наши страницы представляют собой малозначительную хронику его «последнего дня», если безо всякого исторического энтузиазма, трезвым рассудком понимаешь, что этот прославленный дом построен был после битвы на Белой Горе[104]. Увлекательное предположение, что уже тремя столетиями раньше Карл IV фон Люксембург был его творцом, принадлежит лишь к области преданий. Но таково свойство славы: даже деяния и достижения неизвестных людей приписывает она блестящим именам. Почему не мог Карл, великий градостроитель, которому обязаны мы Новым Городом, университетом и старым мостом, положить также краеугольный камень в основание Большого Салона на Гамсгассе?
Во всяком случае, великие эпохи и долгая жизнь были дарованы ему между Тридцатилетней и мировой войнами. Эта великолепная долговечность заслуживала более романтичного завершения, чем угасание в личности разложившегося, слабоумного последыша. Однако разве могучие державы мира гибнут эффектнее? Они надеются устоять, ведут войну и – не успеют понять как и почему – захвачены и поделены, став чужой добычей.
В трагический момент, когда господин Максль лежал в гробу в Большом Салоне, решилась и судьба заведения, хотя оно дотянуло еще до крушения империи. Наследники никуда не годились. Это доказывается сполна тем обстоятельством, что фрейлейн Эдит, самая благочестивая и осторожная из экономок, уже в первые дни новой власти подала уведомление об уходе. Это уведомление и строгость нравов новых государственных мужей положили конец предприятию.
Дом еще стоит. Однако торговля кожами по соседству завоевала его, и даже своеобразный, непреодолимый запах прихожей, по достоверным слухам, полностью истреблен запахом березового дегтя.
Впрочем, всякая смерть – верховный вердикт, и ничто не умрет, если время еще не пришло. Когда сегодня идешь ночной порой по улицам, пронизанным светом рекламы, – на каждом углу читаешь вывески кафе, освященных не радостью, а танцами. Квакает саксофон негра. В сияющие порталы входят и выходят настоящие дамы, и их великолепные обнаженные ноги манят сильнее, чем принято было даже на Гамсгассе.
Злая из-за непредсказуемого и почти бесконечного любовного соперничества, лишенная куска хлеба, бредет уличная девка по пустой мостовой. Кто знает, остались ли вообще публичные дома? Тогда наше описание может иметь если не какую-либо иную, то хотя бы историческую ценность.
Никому не интересны незначительные судьбы совершенно незначительных личностей. Ведь они в этом изображении служат лишь фоном. Сведения о них даже привели бы спрошенного в смущение. Естественно, он тотчас выпалит:
– А знаете, Оскар стал знаменитостью и живет в прекрасном загородном доме в американской столице кино?
Однако этот вопрос теряет смысл, если каждый негр-зулус узнаёт Оскара на экране.
Напротив, Людмилу можно видеть несколько раз в неделю на всех важных вечерах в театрах города.
Собственно, полнее она не стала, только в ее борьбе с двойным подбородком подбородок сей, кажется, норовит остаться победителем. Ее все еще можно назвать хорошенькой. Ее стройные классические ноги, пользуясь благосклонностью моды, празднуют на улицах каждодневный триумф.
Ее старые знакомые давно не отваживаются здороваться с ней. Она отвечает на приветствия лишь тех господ, которых узнаёт, а своих старых знакомых она как раз не узнаёт. Пристальным детским взглядом смотрит она в их лица, но – пусть они при этом понимающе улыбаются и льстят – при всем желании не может их вспомнить.
И с Оскаром, который совершает теперь триумфальную поездку по Европе, произошло ранее то же самое. Напряженные детские глаза не узнавали его, и ничего не мог он в них прочесть, кроме равнодушия светской дамы, удивленной назойливым взглядом. Оскар, однако, недолго оставался в смущении, ничего не сказал, и это еще раз доказывает, что мужчина тщеславнее женщины.
Кто упрекнул бы Людмилу за ее плохую память? Кровью своей война смыла и все другие воспоминания. Давно уже она – жена влиятельного депутата Республики. Случай распорядился так, что он в дни свержения монархии, полные энтузиазма, был членом той парламентской комиссии, что под председательством известного защитника прав женщин уничтожала «казарменную проституцию» и тем самым решила судьбу Большого Салона. Супруг Людмилы относился к идеалистам, не был замешан ни в одном из многочисленных коррупционных скандалов и, говорят, как политик подает большие надежды. Ну, стоит искренне пожелать ей и государству, чтобы при формировании следующего кабинета он стал министром.
1933
Вайсенштайн, правдолюбец
Европа 1911 года! Золотая вечерняя заря века, самые тяжкие заботы которого кажутся нам теперь блаженно-легкими. От заголовков газет не веяло ненавистью, не лилась кровь. Мир лихорадило от новой оперы, смелой книги, нового взгляда в искусстве. Сенсации еще не грозили уничтожением и бесправием миллионов. Те мрачные химеры, которые теперь называют «политическими идеологиями», распространялись тогда колоритными всклокоченными типами – одинокими мечтателями, шутами и апостолами-дилетантами. Спасители народа и общества, полностью и безмятежно располагая всеми своими слабостями, обитали еще не в имперских канцеляриях, а в ночлежках. Они, агитируя обывателей, были завсегдатаями затхлых пивнушек или, в лучшем случае, литературных кафе. Эти кафе в Париже, Вене, Берлине – их насмешливо называли «кафе „Мания величия“» – были не только теплицами переменчивой моды в искусстве, но, более того, духовными ведьмиными кухнями будущего ужаса, который стал теперь нашим настоящим.
Эта история начинается в одном из таких кафе. Находилось оно на перекрестке в таинственной Праге – городе серых устрашающих башен, тяжелых теней и образцовых чудаков. В молодости я очень любил это кафе. Как магнит притягивали меня бесконечные дискуссии в сигаретном дыму, эта крайне опасная атмосфера, смесь товарищества и враждебности, трогательной готовности помочь и ядовитейшей критики и высокомерия. Для каждого молодого художника это «кафе „Мания величия“» было необходимым испытанием огнем, которое надлежало выдержать, чтобы войти в круг избранных, преодолевших в себе «буржуазность». В весьма редких случаях это кафе становилось веселым чистилищем славы; причем, разумеется, в глазах завсегдатаев слава была рецидивом буржуазности.
Тогда, туманным декабрьским вечером, я сидел в этом кафе с друзьями,