Перед бурей. Шнехоты. Путешествие в городок (сборник) - Юзеф Игнаций Крашевский
Кухарка была грустная как ночь, закрытая огромным платком, шла мрачная, не показывая даже ни малейшей охоты к беседе.
– А что там у вас? – спросила Ноинская. – Что ночью так страшно ходили и болтали?
Кухарка покивала головой.
– Что? Моя пани мастерова, я уж не могу, не знаю, что говорить. Панна лежит, словно труп, больная, отец не ложился спать, ходит как безумный, Малуская стоит на коленях перед Богородицей, зажгла свет, рыдает и молится. Всё из-за того несчастья, что встретило пана Каликста.
– Но что же его встретило? Разве не знаете? Уж не преступление совершил?
– Прошу вас, кто может знать в наше время, что делается. Достаточно, что Безносый приказал его взять. А кого они возьмут, тому нескоро день увидеть. Я слушала за дверью, как отец разговаривал с панной – это не понять. Всё клялся Богом и святыми угодниками, что он невиновен – а панна Юлия на пол падала, а он её поднимал. Страх брал смотреть, потому что хотела из окна броситься, пока отец не схватил её и не встал перед ней на колени, и начал молить и просить, что он будет это стараться исправить… Разве я знаю, дорогая мастерова, человек как в роге. Жизнь замерла – ничего неизвестно, а только слышно, как стонут и плачут…
Они ещё между собой разговаривали, когда услышали на лестнице энергичную походку, они сразу замолчали, потому что тут же сошёл Бреннер, шапка натянута на глаза, как с креста снятый, ничего не видя, не глядя, добежал до ворот и исчез. Женщины посмотрели за ним, покивали головами – и кухарка пошла за булками, а Ноинская, разбирая, что слышала, вернулась в лоно семьи, потому что Фрицек уже колотил сестричку и ужасное рыдание слышалось у сапожника, а она была в страхе, как бы отец, пан Ноинский, не отмерил на сыне ремнём правосудие, поскольку имел ту плохую привычку, что Фриска немилосердно хлестал. Мать беднягу защищала, потому что был мальчиком больших надежд. Езек не давался, а ловкости имел больше чем роста.
Оставшаяся часть дня внизу каменицы прошла довольно нормально. Полиция уже не показывалась. Почти все ходили на верх смотреть печати на двери. Только Арамович не хотел таким любопытством компромитировать себя в отношении к правительству и даже челядника не пустил.
– Что ты туда нос будешь совать? Зачем? Что увидишь? Печати? Ну, что тогда? Потом готовы следствие вести, если их кто нарушит, в тюрьму посадят на хлеб и воду Посмотрите на него! Любопытство – первая ступень к аду.
Ноинская могла себе позволить взглянуть, потому что у неё было на чердаке висящее бельё, хоть подходящее ей место было на дворе, – кухарка довела её до самых дверей.
Обе печати были с орлами. С одной только немного лак сполз. Они плотно закрывали отверстие для ключа, но сквозь щели был виден беспорядок в квартире – и следы прихода «нечистой силы». Судьба несчастного Каликста пробуждала общее сострадание, Агатка аж плакала над ним.
С этого дня доктор Божецкий начал приходить снова – панна Юлия лежала в кровате – и развивалась горячка.
Под ночь была бессознательная, вскакивала, плакала, кричала, так что кухарка и Милуская ни на минуту не могли от неё отойти. Божецкий также сидел почти постоянно, а Агатка каждое мгновение бегала в аптеку Святого Креста.
Бреннера весь день не было, но к вечеру подъехала дрожка, и он уже был дома, ухаживая за дочкой. Ноинская осталась без каких-либо свежих новостей, потому что те, которые ей Агатка давала, не имели никакого значения. Внизу и Ёзек также поджидал свою жертву, но девушка в этот день и взглянуть на него не хотела.
Сколько бы раз старший челядник в мастерской Арамовича не говорил что-нибудь двузначное, мастер начинал использовать рубанок и наказывал молчание. Пришла ночь и Дыгас, которого на протяжении всего Божьего дня было почти не видно, пошёл закрыть ворота раньше, чем обычно. И в этот день ничто его к разговору склонить не могло, держал в руках трубку, чмокал и ни на кого не смотрел.
О судьбе пана Каликста и на следующий день не узнали, но пришло важное обстаятельство. К полудню прибежал пан Людвик, брат Руцкого из Школы Подхорунжих, которого знали по тому, что иногда навещал Каликста. Кажется, он уже, должно быть, что-то услышал о судьбе брата и хотел убедиться, действительно ли Каликст был арестован. Ноинская заметила пробегающего под окном и, узнав, вышла в ворота, но, прежде чем положила работу, прежде чем поспешила к двери, молодой военный спешными шагами, делая зараз по две ступеньки, вбежал уже на первый, а затем на второй этаж. Там, однако, не пробыл долго, видно, увидев печати, имел уже достаточно, и сбежал ещё поспешней, чем поднялся. Ноинская ждала внизу, и когда проходил рядом, кивнула ему головой, чтобы зашёл к ним. Парень огляделся вокруг – никого не было – и вошёл в помещение. Мастерова его из мастерской проводила в свой альков.
– Ведь брат пана Руцкого?
– Да, – отозвался Людвик, который, впрочем, был так на него похож, что вопрос почти был излишним.
Ноинская покивала головой, вздохнула, закрыла руками лицо и сразу сложила их на груди.
– Пришли вечером те шельмы из полиции, перетрясли, всё до самой маленькой дырочки обыскали, забрали бумаги…
Людвик слушал, дрожа и не говоря ни слова.
– А что с панной делается!
– С какой панной? – спросил удивлённый. – С панной?
– Разве вы не знаете?
– Нет.
– Ну, это долго рассказывать, потому что он влюблён в панну Бреннерову с первого этажа, что страх… панна лежит в горячке, бредит… говорят, с ума сходит от этой дипрессии.
– Когда была ревизия? – спросила Людвик.
Мастерова ответила, точно рассчитав день и час.
Хотела ему доверить другие подробности, но Людвик казался таким взволнованным и нетерпеливым, так выглядывал в окна, так рвался, что достойной мастеровой должным образом выболтаться не дал. Поблагодарил её только, почти слова не говоря, и, сильно обеспокоенный, выбежал из каменицы с великой поспешностью.
Хотя этот приход был почти незамечен, Арамович, который шёл за деревом, увидел пана Людвика, видел, как он входил к Ноинской, и набрался от этого великого страха, как бы вся каменица, упаси Боже, из-за наглого поступка мастеровой не была бы скомпромитирована. Это доставило ему немалые хлопоты, так что вечером он не мог удержаться от выговора, и дошло почти до ссоры, но её прервала ночь, а рассудительность назавтра не позволила начинать заново. Арамович только