Франсуаза Саган - Поводок
Мне тревожно было за Кориолана. Чем я теперь смогу ему помочь, когда рано или поздно мы просадим наши семьдесят тысяч франков в Лошнане или где-нибудь еще? Пожалуй, еще только на бегах можно профукать не без удовольствия деньги, а порой даже их приумножить, как я сам это доказал. К несчастью, насколько я сегодня был уверен, что выиграю, настолько же не сомневался, что в конце концов потеряю все. Впрочем, как и многие, я игрок благоразумный, что бы там о нас ни думало это странное племя неазартных людей; конформисты по своей природе, они стандартно представляют себе игрока у беговой дорожки ипподрома или перед зеленым сукном игрального стола человеком, добровольно бросившимся в бурное море за тысячи километров от твердой земли. Тут как раз мудрые калеки ошибаются: вначале никто не относится к себе строже, никто не беспокоится о своей участи более, чем настоящий игрок, настолько он чувствует себя в опасности. Но лишь вначале, поскольку ему все больше кажется, что эта твердь ничего общего не имеет с подлинным континентом, как будни и праздники; и вот в один прекрасный день происходит вполне понятная подмена – единственная твердая почва, где еще можно существовать именно потому, что она колеблется, оказывается под копытами лошадей, а подлинная жизнь сосредоточивается в жетонах казино, ведь в конце концов ничего нет на свете тяжелее и беспощаднее повседневности. Ну и финал панегирика этому пороку: нет ничего ярче и вольнее цветов жокейских курток или игральных жетонов, ничего переменчивее бегового поля под открытым небом или прокуренного зала казино, ничего легче хода чистокровки или жетона достоинством в миллион; а для того чтобы узнать о триумфе или разорении, достаточно открыть две карты. Играть мне захотелось так же внезапно, как я только что возжелал эту Вивиан, и не было сил сопротивляться. Я чувствовал, как медленно бьется мое сердце под тяжелыми толчками разгоряченной крови, крови деспотичной, которая уже не казалась мне моей, быть может, оттого, что я разбавил ее водянистой скукой.
– Останови, пожалуйста, здесь, – сказал я. Лоранс затормозила так резко, что я приложился лбом к ветровому стеклу.
– Мне хочется поиграть, – объяснил я. – Ты видишь? Там, наверху.
И я указал подбородком на этаж, где, как я знал, меня поджидали столы и карты. Но, увидев ее искаженное лицо, сжалился и позвал:
– Пойдем. Пойдем, если хочешь. Это занятно.
Однако она не ответила, не двинулась с места, словно окаменев от моего напора. Я вышел, хлопнул дверцей и обошел машину. Тротуар, казалось, раскачивается у меня под ногами. Я наклонился к Лоранс:
– Возвращайся спокойно! Я не задержусь.
С тротуара я видел, как она, по обыкновению осторожная, проверяет зажигание, свет, включает и выключает фары, наконец, нажимает на газ и уезжает, не проронив ни слова, даже не оглянувшись. Но прежде чем она исчезла в потоке машин, я развернулся и побежал наверх.
Не стану рассказывать в подробностях все события этой ночи, скажу лишь, что она была грандиозна. Моего чека оказалось достаточно, чтобы Дозволить себе любую игру; и я догадываюсь, свою роль здесь сыграла пресловутая статья обо мне. Пять часов я терял колоссальные суммы, а под утро почти отыгрался. Домой пошел пешком, на рассвете, без гроша в кармане, но гордый и счастливый до невозможности. Я чуть было не пустил по ветру состояние, но не впал в пессимизм, снова бросился в бой и вышел из него с честью. Я был горд, все во мне ликовало, и никто, кроме игрока, не мог бы понять моих ощущений. Для этого надо знать, что игрок никогда не ведет свой счет в изъявительном наклонении, но в сослагательном; и мне в голову не приходили обороты вроде: «Я проиграл столько-то...» – оптимистическая манера спрягать глаголы составляет одну из очаровательнейших сторон жизни игрока.
От «Гранд-опера» я добрался пешком до «Льон де Бельфор». Рассветало уже не рано; клочья тумана бесшумно скользили под мостами, будто бродяги. Париж был похож на спящую женщину, неосторожную и прекрасную. В целом мире не было более прекрасного города и более счастливого горожанина.
Часам к семи я добрел до своего дома на бульваре Распай – я еще пытался называть это домом, хотя даже моя комната мне как бы уже и не принадлежала; однако, если бы Лоранс наложила руку на старую студию, я бы, наверное, возмутился таким незаконным вторжением. Так каждый раз, покидая очередное пристанище, не стен мне было жаль. А прежде всего – чувство дома, чувство, которое я испытывал лишь в доме моих родителей, где я прожил восемнадцать лет, – в нашем доме, в их и в то же время моем. На похоронах отца (он умер вслед за мамой) я оплакивал не только его, но и наш дом на улице Дубле, теперь он переходил к другим людям. Но где бы я ни жил потом, повсюду мне казалось, что я здесь временно; разве что в гостиничном номере, где я провел шесть лет, это чувство на время исчезло; и позже, вернувшись туда, я увидел с недоумением и ужасом, что комната занята другим. Вот и сегодня я бы хотел кое-что понять о той квартире, где почувствовал себя если не хозяином дома, так по крайней мере жильцом до конца дней. Я уже знал, что, если все кончится плохо, я больше никогда не смогу пройтись по бульвару Распай без ощущения изгнания или ошибки. Моей ошибки, и, значит, так мне суждено: не надо было забывать, что чувство дома – не для таких, как я, между каменными хоромами и одной из смертных птиц, а все мы – перелетные птицы, отношения строятся на силе, но силы их не равны. Домовладение – в этом вопросе жестче и безраздельнее, чем где бы то ни было еще, властвуют деньги: ты или владеешь или остаешься за порогом.
«Льон де Бельфор» только что открылся, и я зашел туда позавтракать. С уважительным ужасом я наблюдал стоявших у стойки бара полупроснувшихся, спешащих людей, им надо было на работу, и это был самый нормальный образ жизни. Веселость мою как рукой сняло: за полгода я сочинил шлягер, заработал и потерял состояние, теперь ждал, что меня вот-вот выкинет из дома жена. Что со мной будет? Семь лет я особенно не задавался этим вопросом, теперь же он встал передо мной со всей непреложностью. Как я ни избегал его, стараясь прикрыться своей беззаботностью, рассудок порой просто орал мне прямо в уши: «Что будет? Как ты станешь жить? Где? Что ты умеешь? Чем ты можешь заняться? Сможешь ли вынести работу, тяжесть жизни?» Поэтому я возвращался в квартиру с неспокойным сердцем. Я прошел мимо комнаты Лоранс, словно задолжавший жилец: проскользнул на цыпочках, сдерживая дыхание, как в студенческие годы, когда не платил по несколько недель домовладелице в Латинском квартале.
Перед сном я попытался еще раз подвести итог. В общем-то, я был уверен, что это не удастся; к тому же я предвидел и сам результат, если я начну разбираться долго и обстоятельно, составлю список, в чем был прав и виноват я, а в чем – Лоранс, логически подытожу наши поступки, то, без сомнения, мне достанется благородная роль. Но если сосредоточиться лишь на чувствах, я уверен, что выйду из игры лишь хладнокровным победителем.
Все пересмотры, выводы, итоги не нужны и напрасны: ни в чем я не чувствовал себя виноватым с тех самых пор, как у нас начался этот разлад, ну разве что в легкомыслии. Обвинительный акт против Лоранс выглядел куда весомее, в него входил и пункт о преднамеренности, чего не было в моем досье.
Лежа в темноте на узкой постели, я не мог заснуть и включил радио. Играли септет Бетховена. Эта музыка омыла меня всего, я снова почувствовал себя ранимым подростком, и слезы подкатили к глазам. Не надо было мне ее слушать, в ней было все, что хотелось знать о любви: чуткая нежность, восторженная радость и особенно задушевность и непоколебимая доверчивость – все то, чего не суждено увидеть наяву, мы пробавляемся лишь подобием этих сокровищ, жалкими подделками, с трудом изготовленными нами же самими, да и то зачастую нелепо. Кто может с полным правом сказать, что и у него была такая любовь, если прежде он не веровал в ее существование, не мучился ею, не вложил в нее всю свою доверчивость и незащищенность, не считаясь дарами с любимым? Стыдно хоть раз в жизни так не влюбиться, и безмерно тяжело, если никто тебя так не полюбит. У такой любви ничего общего и быть не могло с мучительной комедией, которую разыгрывает Лоранс. О такой любви мне в полумраке и твердили явственнее всего фагот, виолончель, кларнет, ей-то и отозвались мои сентиментальные, слабые, грустные струны.
Светало, наступал день, а я никак не мог заснуть. Вся моя рисовка, заносчивость и беззаботность словно слетели, и я остался наедине с самим собой – бедный малый, ты думал улизнуть от общества, а кончилось все тем, что общество, да и твоя собственная жена стали тебя презирать; бедолага, ждет тебя какая-нибудь канава подзаборная да один-единственный приятель (и тот алкоголик); тебе два раза везло, и оба раза ты проморгал; и на что теперь можешь рассчитывать? Да только на унизительную бедность. Бессильный и беззащитный, я лежал на кровати, разве что душевная ясность меня не оставила. Так и всем обычно кажется: чем хуже складываются дела, тем яснее видна ситуация, я даже терял к себе доверие, когда все шло хорошо. Однако мне никогда не надо было растолковывать, что где тонко, там и рвется; тонко еще не значит точно. Но теперь мне не вспоминалось ничего из этих немудреных присказок. Я с головой нырнул в отчаяние и малодушие, а то, что эти кризисы случались у меня столь редко, лишний раз придавало им ауру правдоподобности.