Эрих Ремарк - Приют Грез
Спустя время ее волнение немного улеглось.
— Расскажи мне обо всем, дядя Фриц… Как у нас дома… Как тебя приняли… Как здоровье матушки?
— Она очень постарела, дитя мое. Передает тебе привет и просит как можно скорее приехать к ней.
— Неужели это правда… дядя Фриц? — вскинулась она.
— Да, дитя мое, это правда.
— О, матушка…
И еще раз, с невыразимой тоской:
— Матушка, добрая моя… А я… я…
У Фрица на глаза навернулись слезы.
— Дядя Фриц, это может только мать…
— Да, мать… Мать — это самое трогательное из всего, что есть на земле. Мать — это значит: прощать и приносить себя в жертву.
— А как отец?
— Поначалу он держался холодно и не очень меня расспрашивал. Наверное, то была маска, надетая передо мной, чужим человеком, — а может, и перед самим собой. Он сказал, что отверг тебя и решения своего не изменит. Я напомнил ему слова Христа, сказанные Петру в ответ на его вопрос: «Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз?» — «Не говорю тебе: «до семи», но до седмижды семидесяти раз». Отец был непоколебим — или, вернее, только казался таким. Тогда я заговорил с ним о его собственной вине. А вина его в том, что он не дал себе труда понять тебя, судил о тебе лишь со своей точки зрения и тем самым собственными руками отдал тебя в объятия соблазнителя. Недостаточно просто любить своих детей, нужно еще и проявлять свою любовь к ним. Дети — это нежные цветы, им нужен свет, и если они его не получают, их головки быстро вянут и клонятся к земле. Я спросил его, разве он хочет теперь, когда есть возможность загладить вину и наверстать упущенное, вновь навлечь на себя заслуженное обвинение и бросить тебя в беде. И еще много всего наговорил. Это повергло его в уныние. Я не унимался, даже когда он хотел уже вспылить, и наконец он сдался. Но тут у него зародились новые опасения. Мол, твоя репутация может повредить сестрам. Я его успокоил, сказав, что никто ничего не знает, а ты осталась, в сущности, по-прежнему чистой и доброй душой. В конце концов отец уступил. «Скажите ей, — молвил он, — этих двух лет как не бывало». А твои сестры радуются, что их сестрица, так долго жившая в пансионе, скоро вернется домой. В Ростоке люди думают, что ты была в пансионе, — и пусть себе так думают. Посторонним этого достаточно.
— Дядя Фриц… Дорогой, добрый дядя Фриц…
— Видишь, Трикс, все теперь устроилось, и вскоре ты окажешься в объятиях родителей.
— Ах, дядя Фриц, но ведь тогда мне придется расстаться с тобой!
— Да, дитя мое…
— Как мне жить без тебя…
— У тебя есть матушка.
— Матушка… — Ее лицо просветлело. — И все-таки, дядя Фриц…
Она попыталась поцеловать его руку. Он быстро отдернул ее. Большая слеза упала на его кисть.
— В понедельник твой отъезд, Трикс. А в воскресенье мы все соберемся, чтобы попрощаться с тобой.
— Да…
Она еще долго стояла, молча глядя на него. Потом ушла. Фриц зажег лампу. Ноябрьский туман клубился за окном. На небе ни звездочки. Но лампа разливала вокруг себя золотистый покой.
Позднее к нему пришла и Элизабет.
— Я так рада, дядя Фриц, что ты вернулся.
— И я рад, что опять дома.
— Чего ты добился?
— В понедельник Трикс возвращается к родителям.
Она кивнула:
— Я была почти уверена, что так и будет. Кроме тебя, никто не смог бы сделать это. А я очень к ней привязалась.
— Как дела у твоих маленьких подопечных?
— Они растут. Сегодня я стояла у кроватки одного тяжелобольного ребенка — бедняга парализован — и кормила его с ложечки. Вдруг он задержал мою руку и очень торжественно сказал: «Тетя Лиза, ты должна стать моей мамой». Мне пришлось пообещать это. Жить ему осталось недолго. Сухотка. Его мать не могла как следует заботиться о мальчике. У нее их еще шестеро, и надо добывать хлеб насущный. Теперь он перенес свою любовь на меня. Я бы посоветовала любому, кто хочет забыться или успокоиться, начать ухаживать за больными.
— Да, это многое заменяет.
— И утешает. Ибо самоотречение нелегко дается.
— Самоотречение вовсе не обязательно, Элизабет.
Она грустно взглянула на него.
— Возможно, это всего лишь неизбежное в таких случаях заблуждение. Или иллюзия… Все будет хорошо.
— Ты так думаешь, дядя Фриц?
— Да, Элизабет.
Слезы градом хлынули из ее глаз.
— Кому никогда не доводилось жить вдалеке от родины, Элизабет, тот не знает, какова ее магическая сила, и не умеет ценить ее. Это познаешь только на чужбине. На чужбине родина не становится чужой, наоборот, ее начинаешь любить еще крепче.
— Но я его так люблю…
— Он вернется к тебе. Любовь — это жертвенность. Часто и эгоизм называют любовью. Только тот, кто по доброй воле может отказаться от любимого ради его счастья, действительно любит всей душой.
— Этого я не могу. Тогда мне пришлось бы отказаться от самой себя.
— А если он из-за этого будет несчастлив?
— Не… счаст… лив… — голос ее дрожал. — Нет, этого я не хочу… Тогда уж лучше откажусь… — Она уткнулась лицом в подлокотник кресла. — Но это так тяжело… так тяжело…
— А тебе и не надо этого делать, — тихо сказал Фриц. — Он — твой, и ты — его. Я это знаю. И ты знаешь, что принадлежишь ему. А он, пожалуй, еще не знает, что принадлежит тебе. Но поверь: это так. В глубине души он твой.
Элизабет взглянула на него полными слез глазами.
— Дитя мое, ты — словно редкий цветок. Он открывает головку навстречу солнцу лишь однажды и больше никогда. Так и твое сердце — лишь один раз открылось навстречу любви — и больше никогда не откроется.
— То же самое было с моей мамой. Я могу полюбить лишь одного человека в жизни. Мое сердце принадлежит ему навсегда и навеки…
— Да, Элизабет… А Эрнст?
— Я люблю его.
Воцарилось молчание. Отблески света лампы золотыми пятнами лежали на светлых волосах Элизабет.
— Миньона — раздумчиво произнес Фриц. — Элизабет, ты ведь знаешь, что жизнь идет странными путями. День сменяется ночью, ночь сменяется днем — так и у Эрнста.
— Он очень редко пишет…
— Хватит ли у тебя сил услышать правду?
Она кивнула.
— Одна певица, время от времени гастролировавшая в нашем городе, теперь тоже живет в Лейпциге.
— И он… ее любит?
— Иначе… Не так… Любит он только тебя. Он поддался ее чарам. Он прислал мне письмо, в котором рассказывает о многом. Вот это письмо, я даю его тебе.
Она прочитала.
— Я так и думала.
— Я дал тебе это письмо не для того, чтобы сделать тебе больно, а чтобы показать: там происходит нечто совсем другое. У него брожение чувственности, которое когда-нибудь случается с каждым юношей. У Эрнста, насмешливого и неистового человека с бойцовскими качествами, оно было возможно только в этой наиболее заманчивой форме, замешанной на тщеславии. Он еще пробудится от этих чар и задним числом не сможет себя понять. Но пробудиться он должен сам. Иначе останется незаживающая рана. Не следует пороть горячку. Умеешь ли ты ждать, Элизабет?
— Умею.
— Смотри — если бы ты сейчас сочла себя оскорбленной и решила от него отвернуться, в этом сыграли бы свою роль и предрассудки, и задетое самолюбие, и общепринятые обычаи. Давай предоставим этот вид любви тем людям, которые и в любви превыше всего ценят красивую позу. Нет, сейчас ты ему нужнее, чем когда-либо. Ты покинешь его?
— Нет, дядя Фриц.
— Вот теперь ты знаешь все. Тебе очень больно?
— Не могу понять.
— А чувствуешь тем не менее, что все осталось по-прежнему? Ты знаешь фаустовский характер Эрнста — его борьбу с самим собой. Это его заблуждение — лишь поиск забвения, лишь выражение этой его борьбы. А вернее — это вовсе не заблуждение, а нормальный для него способ забыться. Как бы выход наружу его внутренней борьбы. Он не успокоится, пока вновь не найдет своего пути. Пути — к тебе. Ты веришь в это?
— Теперь снова верю. Да и раньше знала. Но я была так подавлена. А теперь опять все в порядке.
— Спокойной ночи, Элизабет.
— Спокойной ночи, дядя Фриц.
Он посветил ей на темной лестнице.
— Опять стало рано смеркаться, — сказал Фриц.
В духовке шипели на сковороде яблоки. Их аромат наполнял мансарду уютом. Все сидели перед печкой, мечтательно уставясь на пляшущие язычки пламени, зыбкие красноватые отсветы которого пробегали по полу и стенам. Но вот зажженная лампа осветила их бледные лица.
— В последний раз я здесь, в Приюте Грез, — выдавила Трикс дрожащими губами. — Никак не могу в это поверить. Элизабет, сохранишь ли ты обо мне добрую память?
— Что ты такое говоришь, Трикс! Скоро ты опять к нам приедешь. На Рождество… Или на Пасху…
— О да, непременно, иначе я просто не выдержу.
Вошел Фриц с печеными яблоками:
— А вот и яблоки, дети мои. Осенью и зимой я буду каждый вечер угощать вас печеными яблоками. Я так люблю слушать их фырканье, когда они сидят в духовке. Эти звуки наполняют душу уютом и миром.