Томас Вулф - Портрет Баскома Хока
— Любезный, — остужающе процедил дядя, — что вы несете? Вы же урода нам представили, отрыжку природы. Чтобы мудреца нельзя было уразуметь… Чтобы грамотный человек не мог объясниться с людьми… Чтобы эрудит, подобно бессмысленной твари, вел темное, бессловесное существование… — Дядя зажмурил глаза и презрительно засмеялся в нос. — Хм-хм-хм! Вы законченный болван! — смеялся он. — Я всегда знал, что ваше невежество безгранично, но я не предполагал, что с ним потягается — нет, превзойдет его! — ваш кретинизм!
— Слыхал? — ликующе взывал Брилл к приятелю. — Что я тебе говорил? Вот словцо так словцо, Джим, и один Преподобный знает, с чем его едят, в словаре его нет!
— Нет в словаре! — возопил дядя. — Господь всемогущий, сойди и дай язык этому кретину, как во время оно ты сподобил им его валаамову подругу!
Или еще: за своим столом Брилл ведет с клиентом задушевный, осторожный, конфиденциальный разговор, каким обыкновенно завершается предварительное соглашение. На сей раз в покупатели набивается итальянец: он ерзает, как на угольях, на краешке стула, а великий человек заклинающе тянется к нему всей своей чудовищной массой. Глухой и настороженный голос итальянца нет-нет и прервет занудливо-увещевающее гудение Брилла. Итальянец сидит оцепенело, нескладное большое тело мается от неудобств тяжелого выходного костюма, волосатые большие пальцы с тупыми ногтями судорожно обжимают колени, из-под спутанных усатых бровей настороженно постреливают карие глаза. Вот он еще поерзал, потер для смелости колени и с заискивающе недоверчивой улыбкой спросил: — Сколько вы хотите?
— Сколько мы хотим? — развязно повторил Брилл, заводя свое горловое воркотанье. — А сколько у вас есть? Мы вас, предупреждаю, обдерем как липку! Мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть! — И он с хохотом откинулся на спинку стула. — Верно, Преподобный? — адресовался он к вошедшему дяде. — Мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть! Такой у нас максимум! И на проспектах надо его напечатать! Как вам кажется, Преподобный?
— Хм? — рассеянно отозвался дядя со своего закутка.
— Я говорю, я придумал для нас максимум.
— Что придумал? — как бы не доверяя услышанному, презрительно переспросил дядюшка.
— Максимум.
— Да не максимум, — с досадой воскликнул дядюшка. — Это совсем другое слово, — процедил он. — Культурный человек не скажет: придумал максимум. Это неправильно! — взорвался он. — Так скажет только невежда. Нет и нет! — отмел он окончательно. — Так не говорят! Решительно и бесповоротно!
— Ну ладно, Преподобный, — сказал притихший Брилл. — Вам видней. Как правильно-то будет?
— Придумал максиму! — огрызнулся Баском. — И никак иначе! Любой дурак это знает!
— Какого черта! — заспорил уязвленный мистер Брилл. — Я же так и сказал!
— Не-е-т! — ядовито отозвался Баском. — Отнюдь не так! Вы сказали: придумал максимум, а правильное слово: максима. Оно и пишется иначе, — кольнул он побольнее.
— Как оно, интересно, пишется? — спросил мистер Брилл.
— А так и пишется: максима, — объявил Баском. — Ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! — апостольски возгласил он. И в восторге от собственного остроумия он зажмурил глаза, топнул ногой и рассмеялся в нос.
— Ладно, — сказал Брилл, — плевать, как это пишется, важна суть: мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть. И на этом стоим!
И Брилл действительно стоял на этом — открыто, не таясь и без уверток. Он зубами держался за свое — и не упускал чужого. И эта ненасытность, эта грубая неприкрытая алчность не отпугивала, а привлекала людей, внушала им неколебимую веру в личную и деловую порядочность Брилла. Возможно, это происходило оттого, что скрытность была не в натуре этого человека: свои планы он выкладывал всем и каждому, захлебываясь от брани и смеха, и всякий после такого представления уходил с уверенностью — вроде этого итальянца — в том, что Брилл — «душа-человек». Даже дядя, то и дело каравший коллегу презрением и сарказмом, и тот питал к нему своеобразное уважение, какую-то вымученную симпатию: в разговоре со мной он, случалось, вспоминал то или иное высказывание Брилла — и знакомая гримаса отвращения искажала его крупной лепки чуткое лицо, и вынужденный смех надсадно выкашливался через его замечательное нюхало и рот с ненадежной преградой из нескольких лошадиных зубов.
— Хм! Хм! Хм! Конечно, — гудел он в нос, глядя поверх задумчивым шалашиком сплетенных пальцев, — что взять с темного человека!.. Не думаю, чтобы… да нет, уверен, что Брилл за свою жизнь и полгода не проучился в школе. Вообрази! — Баском смолк, жутковато оскалившись, и выставил на меня свои пронзительные стариковские глаза, и эта неожиданная перемена в облике, то, что он как бы глянул на меня из своей глубины, где протекала жизнь, бесконечно далекая от здешней, — это завораживало и сбивало с толку. Серые, острые, старые глаза, на одном паралитично запало веко, видеть это не мешало, зато придавало взгляду порой зловещее, недружелюбно-насмешливое выражение. — Вообрази, — переходил он на оглядочно-осторожный шепот, — чтобы человек мог… чтобы сказать такое… Ах, мерзость! Мерзость! Мерзость, сынок! — шептал дядя, в каком-то священном ужасе жмуря глаза, словно язык отказывался повторить всплывшую в памяти баснословную неприличность. — Можно ли вообразить такое, можно ли такое помыслить, если в тебе есть хоть гран, хоть молекула такта и воспитания? Нет, сэр, — убежденно говорил он, — исключается! Происхождение у него самое низкое, самое подлое и ничтожное! Хотя это нисколько его не умаляет, — спохватился дядя из страха быть заподозренным в снобизме. — Нисколько! Нисколько! — тянул он нараспев, разводя длинной рукой невидимые струйки дыма. — Из такой же среды вышли замечательнейшие мужи, цвет нации. Безусловно! Безусловно! И несомненно! Ответь, — его набрякший паралитический глаз упирался в меня зловеще, — Линкольн — разве он был аристократ? Разве он происходил из состоятельной семьи? И в детстве его холили и лелеяли? Или наш бывший губернатор, нынешний вице-президент Соединенных Штатов, — разве он вырос в роскоши? Да ничего подобного! — выкрикнул дядя Баском. — Он родился в скромной и работящей фермерской семье и ни на йоту не изменился потом, остался самим собой — простейшим из простейших! Эти люди — украшение человечества. Никаких сомнений!
Он горестно размышлял, отсутствующе глядя поверх сцепленных пальцев, а я в который раз залюбовался благородным абрисом его задумавшейся головы, высоколобой и неприкаянной, которая не только печатью мысли, но и физическими пропорциями, и всей своей чистотой и незащищенностью так поразительно напоминала голову Эмерсона, и в такие минуты, как эта, мне казалось — я не видел головы прекраснее и чтобы на ней так запечатлелась вся жизнь человеческая с ее одиночеством и достоинством, величием и отчаянием.
— Да, сэр! — снова заговорил он. — Конечно, он темный человек и некоторые его высказывания… Ах, мерзость! Мерзость! — жмурился и смеялся он. — Какая мерзость!.. Но (хм-хм-хм!) как не рассмеяться, когда он… Ох, не могу, сынок… Мерзость! Мерзость! — сокрушенно поникал он головой. — Как грубо… Как хлестко! — упоенно шептал он.
Вот эту хлесткость он втайне особенно ценил, и был случай, когда он завистливо пожалел, что не может прибегнуть к ее помощи. В тот памятный день дядюшка Баском, воздев руки, облек свою никчемность в слова пламенной мольбы: — Если бы тут был Б. Т.! Мне бы его язык! Чтобы сказать похлеще!
А случай был такой. Как-то дядя увез жену на зиму во Флориду, снял там домик. Поселок был маленький, скромный, в нескольких милях от фешенебельных мест и не на побережье, хотя имелась река, точнее, узкий залив, подгрызший полуостров и с приливами и отливами наполнявшийся и мелевший. Немногочисленное общество, зимовавшее здесь, довольствовалось одной-единственной церквушкой и одним-единственным священником, тоже из приезжих. Зимой священник заболел, для службы в церкви стал непригоден, и его малочисленное стадо, ища замену, прознало, что дядя Баском в свое время был священнослужителем. Они явились к нему и попросили занять пустовавшее место.
— Христос с вами! — поднял он их на смех. — Побойтесь бога! Я вообразить себе это не могу. Помыслить такое не смею. Я уже двадцать лет законченный агностик.
Стадо глядело на него озадаченно.
— Само собой, — сказал застрельщик, сухопарый земляк из Новой Англии, — мы тут, почитай, все пресвитериане, только я не вижу от этого помехи. Я так сужу: мы сошлись, чтобы славить господа, и нам нужен проповедник, неважно какой веры. В конце концов, — благодушно заключил он, — особой-то разницы между нами нет.