Александр Сеничев - Александр и Любовь
«...Отрава сладкая...» Мой мир, моя стихия, куда Саша не хотел возвращаться, — о как уже давно и как недолго им отдавшись! Все время ощущая нелепость, немыслимость, невозможность, я взгляда отвести уже не могла. И с этих пор пошел кавардак.»
В общем, «картонная невеста» обрела объект для выхлопа накопившейся чувственности, и, что называется, понеслось: «Я была взбудоражена не менее Бори. Не успевали мы оставаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев... » Добавьте тут за нас что-нибудь - если есть что.
Марья Андреевна вспоминала, что с той поры Люба приняла залихватский тон, начала курить (на манер Гиппиус). Теперь уже все заметили, что Боря в нее нескрываемо влюблен. Сашура устроил и без того виновато выглядевшей женушке сцену ревности, она истерично хохотала и не пошла к Боре, как собиралась. - «Такие же они люди, как все, и все это чепуха», - подытожила тетушка.
Чепуха-то, может, и чепуха. Но кавардак развивался вширь, вглубь и по всем остальным направлениям - клятвы и колебания, согласия и отказы. И вот уже «. ничего не предрешая в сумбуре, я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволяла вынуть тяжелые черепаховые гребни и шпильки, и волосы уже упали золотым плащом (смешно тебе, читательница, это начало «падений» моего времени?)... Но тут какое-то неловкое и неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) — отрезвило, и уже волосы собраны, и уже я бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мною путаницы».
Вот так-то. В последний, то есть, момент она взяла себя в руки, решительно прервала начатый уже практически акт физической измены, одумалась и вскоре сама же вынудила Белого уехать из Петербурга.
Мизансцена: в залитой светом гостиной Александры Андреевны двое - Боря и Люба. Она - у рояля, он - лицом к окну. Она просит его уехать, дать оглядеться. Обещает написать ему сейчас же, как только разберется в себе. Он смотрит на нее «опрокинутым» взором и верит ей.
Если же верить Любови Дмитриевне, там, в гостиной, она обманывала Белого. Скрыв от него, что уже окончательно опомнилась, она якобы совершенно сознательно лишала его единственного реального способа борьбы за ее сердце -присутствия.
«. в сущности, более опытному, чем он, тот оборот дела, который я предлагала, был бы достаточно красноречивым указанием на то, что я отхожу. Боря же верил одурманенным поцелуям и в дурмане сказанным словам — «да, уедем», «да, люблю» и прочему, чему ему приятно было верить. Как только он уехал, я начала приходить от ужаса в себя: что же это? Ведь я ничего уже к нему и не чувствую, а что я выделывала! Мне было и стыдно за себя, и жаль его, но выбора уже не было. Я написала ему, что не люблю его, и просила не приезжать» - так вспомнит она спустя десятилетия.
Милая правдивая Любовь Дмитриевна. Всюду и всеми отмечалось, что если она и научилась чему-то у Блока, так это патологической искренности, прямоте. Но тут наша героиня немного не то лукавит, не то комкает. Никак не там, не в светлой свекровиной гостиной настигло ее понимание бессмысленности их с Белым страсти. В двух этих абзацах она зачем-то представляет нам себя уже прозревшей.
Да только дудки всё это! Потому что в письме - в ее письме, догнавшем Белого в Москве, было нечто отчаянно иное: «То, что было у нас с тобой - не даром. Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить?».
А послезавтра в Москву летит еще одно письмо, и в нем новые заверения в любви и преданности. И далее так каждый день! О каком осознании и о каком раскаянии речь? Их время придет, но оно придет позже. И мы обязательно дадим (быть может, впервые) сколько-нибудь логичное объяснение её отказу от Белого. А пока позволим вставить несколько реплик о сумасшествии тех дней и ему самому: «... Щ. призналась, что любит меня и. Блока; а через день -не любит - меня и Блока; еще через день: она любит его, как сестра, а меня - «по-земному»; а через день все - наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп и перебалтываются мозги; наконец Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разрушу все препятствия между нами, иль - уничтожу себя. С этим я являюсь к Блоку: «Нам надо с тобой поговорить».
Это объяснение действительно состоялось.
Белый утверждает, что в ответ на предложение поговорить Блок («его глаза просили: «Не надо») вымолвил короткое «Что же, рад» и повел «брата» в кабинет. И в ответ на пылкое признание лишь выдавил из себя еще раз: «Я рад». Белый свидетельствует, что при разговоре присутствовала и Любовь Дмитриевна. Вот как запомнила его пересказ известная путаница Ирина Одоевцева: «Она с дивана, где сидела, крикнула: «Саша, да неужели же?..» Но он ничего не ответил. И мы с ней оба молча вышли и тихо плотно закрыли дверь за собой. И она заплакала. И я заплакал с ней. Мне было стыдно за себя. За нее. А он. Такое величие, такое мужество! И как он был прекрасен в ту минуту, Святой Себастьян, пронзенный стрелами. А за окном каркали черные вороны. На наши головы каркали».
Если взять и поверить в то, что ровно так оно все и было, одинаково неприглядны и плачущие за дверью, и сам «Себастьян». Мужчинам стоило бы объясняться с глазу на глаз. А нет - отчего уж было не позвать в зрители и остальных домашних? Прислугу, прохожих с улицы? И все бы рыдали, вороны каркали, а «Себастьян» выглядел бы вчетверо величественней.
Между прочим, сам Блок позже горько сожалел, что отнесся к этому объяснению настолько инертно. Пять лет спустя он записал в дневнике (по поводу совершенно другого события): «Городецкий, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!)».
Как многое говорит эта короткая запись о предстоящих пяти годах! Она сотворена рукой уже совершенно другого -напрочь вымерзшего изнутри Блока. Белый - всего лишь «Бугаев» (дважды в строке), Люба - «своя жена».
А «раздираемый жалостью к Саше» Белый в тот же вечер уносится в Москву - искать деньги на поездку в Италию, о которой они условились с теперь уже его(?) Любой. По дороге жалость к брату маленько подрастряслась, и из Москвы идут и идут очередные «ливни писем».
Атмосфера в Гренадерских казармах накаляется. Александра Андреевна уже в жуткой тревоге. Склонная ко всяческого рода преувеличениям и усложнениям, теперь уже и она замечает в Любе нечто демоническое. Люба напоминает ей уже не врубелевскую Царевну-Лебедь, а увиденных недавно на выставке мироискуссников одну из малявинских пляшущих баб - «страшную и грозную». Сама Любовь Дмитриевна пребывает в полнейшей растерянности. 11 марта Евгений Иванов записал ее сбивчивый рассказ об этом: «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать, что мне делать?.. Если я уйду с Б.Н., что станет Саша делать?.. Б.Н. я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Б. Н. мы одно и то же думаем: наши души - это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уже сколько времени идти вместе не могу...» И жалуется, что уже не может понять ни мужниных стихов, ни вообще всего, что он говорит. Что всегда любила его «с некоторым страхом». Что уют, какой она давала ему, вредный. Что, может быть, она все это время лишь убивала в нем его творчество. Что когда провожали Борю на вокзале, все в ней вдруг прояснилось «и весело стало на душе, и Саша повеселел». А теперь вот снова затосковал и стал догадываться о реальной возможности ее ухода с Борей.
Нет, что ни говори, а наш Александр Александрович -самый себастьянистый Себастьян на свете. Кремень-человек. Белый в поезде - чуть не рыдает, Люба шмыгает носом, диктуя Иванову эти строки, из глаз рыжего Жени слезинки на страницу капают (и он заключает, что единственный для них выход - быть втроем), а этот - ЗАТОСКОВАЛ! Утершаяся же ивановской жилеткой Люба садится и пишет в Москву: «. со мной странное: я совершенно спокойна... Приходил Е.Иванов... Он понял, конечно, все; говорит, что пока мне надо быть с Сашей.»
(заметим: ПОКА!) «... Саше это нужно, он знает. Помню ли я только, что люблю тебя, или люблю? Не знаю, но ты верь.» (назовите это как хотите - мы назовем это «верь!» установкой на действие)
«... Не затрудняй мне мое искание твоим отчаяньем. Люби, верь и зови. Прости, что мучаю; но я мучаю не во имя пустоты... Милый, ты только не бойся, не бойся! Будь сильным! Я буду тебе писать часто. ... Люби меня, люби! Целую тебя, твоя Л.Б.»
(УЖЕ НЕ БЛОК - «Б»)
Три дня спустя Любовь Дмитриевна снова вызывает Иванова и внезапно заверяет его, что «точку над i поставила».
А заодно уж шлет и Белому письмо, где «твердо сказала, что все кончено между нами».
И завтра же пишет ему опять: