Луи Арагон - Избранное
«Ней! Многого я навидался на своем веку. Дюмурье, Моро, Пишегрю… но Ней! Вот бы никогда не подумал». В 1814 году Макдональд оставался до самого конца верен Бонапарту. Друзья всей его жизни, лучшие друзья, как, скажем, де Бернонвиль, член временного правительства, созданного в Париже в 1814 году, поспешили заранее выйти из игры, и, что уже было серьезнее, Мармон и Сугам, в сущности, предали императора в ратном деле, тогда-то Ней и бросился в объятия Бурбонов… Все это не помешало герцогу Тарентскому явиться в Фонтенбло, и, таким образом, он стал последним козырем в руках побитого Бонапарта. Император никого не просил продолжать бесполезную отныне игру. То обстоятельство, что позже, да, все-таки позже, неделю спустя, герцог Тарентский перешел на сторону Бурбонов, было не столько актом вероломства, сколько вполне закономерным поступком солдата. Присоединился Макдональд к королю в Компьене в конце апреля. Он сопровождал Людовика XVIII во дворец Сент-Уэн, где король дожидался конца церемониального прохождения войск. Его, Макдональда, появление было отнюдь не неуместным, коль скоро там присутствовали все, или почти все, маршалы. Бергье, конечно, пока еще не появлялся… но, скажем, Удино был уже тут. Во всяком случае, королевская фамилия делала все, что могла. Правда и то, что если третьего мая охрану королевской особы поручили — мысль довольно странная — маршалу Удино, то произошло это более или менее случайно: сначала король подписал приказ, назначавший начальником караула своего племянника, герцога Беррийского. Но тот помчался веселиться в Париж и передал свои полномочия Удино. Таким образом уже с первой минуты наполеоновские маршалы превратились в стражей монархии. Когда партия проиграна, когда становится безумием продолжать бессмысленную войну, как может такой вот Макдональд клеймить Мармона, Сугама или Нея — он просто следует их примеру. Другое дело — сейчас, в 1815 году: король послал Нея преградить Бонапарту путь к Парижу, а Ней перешел на сторону Бонапарта, не выполнив своего долга — вот измена, это уже грех непростительный, воинская честь с такими вещами мириться не может. Вы скажете: а почему же ваша воинская честь преспокойно молчала 18 брюмера? Да ведь 18 брюмера мы предавали лишь штатских, а Бонапарт — это же армия.
«Кажется, действительно придется расстаться со скрипкой, — подумал он, — и зрение портится… скоро для игры по нотам мне понадобятся очки…»
Решено было послать все находящиеся в запасе войска на обе дороги, ведущие к Фонтенбло. Потом вместе с герцогом Беррийским и графом Артуа они отправились к королю. Вот тогда-то король и решил выехать в Лилль, но не желал, чтобы об этом стало известно. Поэтому и изобрели для отвода глаз всю эту историю со смотром войск на Марсовом поле. Мармон, который командовал королевской гвардией, положил немало труда, чтобы помешать этому: ведь он был одним из сторонников плана защиты Лувра как центра обороны. Безумие! Весь день отдавали, а потом отменяли приказы. Итак, призванный во дворец Макдональд нарядился в черный фрак и оливковые панталоны. Пусть в качестве камердинера привратник ровно никуда не годен, зато жена его, к счастью, умеет орудовать утюгом. А дождь все лил. Жак-Этьен раскрыл зонтик-трость и медленно побрел по набережным под серым шелковым балдахином, нацепив крючок трости на запястье. Никто бы не узнал в этом прохожем командующего Мелэнским лагерем. Никто, за исключением бурьеновского эмиссара, который шел на некотором расстоянии за маршалом и готовил в уме обстоятельный доклад начальству по поводу этого загадочного маскарада. Шпик попался с самолюбием: он, как и все прочие, считал, что раз ты маршал, так уж наверняка изменник, на что он и рассчитывал, выслеживая Макдональда. Ему мерещился очередной заговор, который он с блеском разоблачит, но кому завтра донести о заговоре — вот в чем вопрос. И как устроить, чтобы ему утвердили расходы по слежке.
Жак-Этьен шагал под дождем, он совсем забыл, что нынче вербное воскресенье 1815 года, что Бонапарт в Фонтенбло. Всю жизнь прослужив в армии, он видел, как сдает свои позиции человек, видел, как ненависть и личные интересы толкают даже наиболее дельных офицеров на постоянные распри, он по собственному опыту знал цену этому соперничеству, этим мизерным интригам. Всю свою жизнь. Но ничто не могло изменить его натуру. Он служил Революции, служил честно, хотя в силу аристократического происхождения был на подозрении, служил честно, хотя считалось почему-то, что он участвовал в заговоре Дюмурье, хотя комиссары Конвента десятки раз грозились его арестовать, арестовывали, выпускали на волю… даже чин генерала, внезапно пожалованный ему в 1793 году, принес не только радость, но и уверенность, что за этим кроется какая-то ловушка… Он служил Бонапарту, был одним из участников переворота 18 брюмера, а потом на пять лет его сдали в архив… Неважно, тогда он был еще молод, кровь у него была горячая, и генеральша Леклерк помыкала им как хотела. На пять лет, не считая тех трех, что просидел он в Копенгагене посланником, это он-то, он-то! Для такой должности требовался женатый человек; вот почему он и вступил во второй брак с вдовой Жубера, той самой, что называла его игру «пиликаньем». Но даже этот брак не умилостивил императора… А потом, потом, поскольку он был на подозрении, то и решил заживо похоронить себя в Курселе. А сколько раз сам Наполеон отстранял его… Между ними всегда стояла тень Полины. Ну что же, Макдональд теперь служит Людовику XVIII, чье благоволение к маршалу насчитывает ровно пять дней. Он ни от кого не зависит. У него есть свой дом, свои земли. Он сберег субсидии, которые получал в Неаполитанском королевстве у Мюрата… Реставрация тут ничего не изменила…
Надо понять, что все это казалось ему совершенно в порядке вещей: честолюбцем он был лишь в девятнадцать лет, еще в заведении Пауле, где воображал себя этаким Ахиллесом… Но поручик в 1791 году, полковник в начале 1793 года и генерал летом того же года, он слишком быстро поднялся по иерархической лестнице, и юношеское честолюбие исчезло с возрастом как дым. Он жаждал теперь спокойной жизни. Столько раз он глядел в глаза смерти. Ему вспомнился один июньский вечер — было это в конце прошлого столетия. Часть разбитых австрийских улан засела за поворотом дороги между Болоньей и Моденой, и, прежде чем он успел их заметить, его уже выбили из седла. И вот он, раненный в голову, лежал на дороге, в горькой дорожной пыли, задыхаясь от зноя, не в силах подняться, а перепуганные кони без всадников повернули вспять и пронеслись по его телу — он тогда лишился чувств. В те времена он не боялся смерти; он только что потерял свою Мари-Констанс, свою молодость. А возвращение на родину в тряских каретах, когда каждый поворот колеса болезненно отдается в искалеченной груди! Или взять хотя бы вечер Ваграмской битвы, после того как Ло де Лористон — нынче он командует серыми мушкетерами — атаковал врага, открыв огонь из сотни орудий, и его части благодаря умелому маневру смяли центр армии эрцгерцога Карла; от того вечера остался в памяти дом, еще дымящийся после наспех потушенного пожара, крышу снесло ядром, сам он лежал на полу, на охапке сена, с разбитым коленом: его лягнула лошадь, невыносимая боль в ноге, а над головой — безоглядное июльское небо со всею щедрой россыпью своих звезд… А эта звездная, бесконечно долгая ночь, когда ему так хотелось взять в руки смычок и скрипку, чтобы забыть раненое колено! Эта ни с чем не сравнимая ночь, когда столько было передумано… и все казалось — таково уже свойство славы — возможным, легкоосуществимым, даже вопреки боли, даже вопреки сомнениям… например, излюбленная его мысль о великом всеобщем мире, о красоте Италии, античном искусстве, немецкой музыке, Неаполе, Вене, обо всем, что жило в нем неразделимо, воскресало неподалеку от тех мест, где творил Бетховен… и, когда утром император, войдя в разрушенный дом, поздравил его и сказал: «Жалую вас маршалом Франции…» — слова эти прозвучали будто финальный аккорд, как разрешающая фраза долгой ночной мелодии.
Дворец был окружен громко галдевшей толпой, люди беспокойно сновали вокруг королевского поезда. С улыбнувшегося вдруг неба тихо сыпались легчайшие пылинки дождя. В непрерывной беготне офицеров чувствовалась предотъездная лихорадка, и, подойдя вплотную к окнам, можно было видеть, как в королевских покоях суетятся вокруг открытых и уже опустошенных шкафов придворные, священники, дамы, на полу валяются упакованные тюки, все укладываются, толкаются. Зрелище целой вереницы карет, поданных к крыльцу уже несколько часов назад, лишь усугубляло страхи парижан.
— Его величество вас ждет, — обратился к Макдональду господин д’Альбиньяк, помощник командира королевского конвоя и комендант Тюильри. Был он неестественно бледен и возбужден.
«Вот кому тоже не мешало бы поиграть немножко на скрипке», — подумал Жак-Этьен. Он взглянул на часы: без четверти четыре.