Альфонс Доде - Письма с мельницы
Соседство этих двух постоялых дворов потрясло меня. По одну сторону — большое новое строение, оживленное суетой: все двери настежь, у крыльца — дилижанс, выпрягают взмыленных лошадей, пассажиры вышли из кареты и наспех утоляют жажду, укрывшись в короткой тени от стен; двор запружен мулами, повозками; под навесом улеглись возчики, ожидая, когда спадет жара. В доме галдят, ругаются, чокаются, стучат по столу кулаками, грохочут биллиардные шары, летят в потолок пробки откупориваемых бутылок, и, покрывая весь этот гвалт, звонкий голос заливается так, что дребезжат стекла:
Марго-краса, бывало,Брала кувшин златойИ поутру бежалаК колодцу за водой…
А постоялый двор напротив безмолвствовал, словно заброшенный. У входа — трава, ставни покосились, над дверью, как затрепанный султан, болтается веточка остролиста, побуревшая от времени, ступени на крыльце укреплены булыжниками… Все такое убогое, такое унылое, что просто из человеколюбия следовало остановиться там и выпить стаканчик.
Войдя, я увидел длинную залу, безлюдную и угрюмую, казавшуюся еще угрюмее и безлюднее от яркого света, лившегося из трех больших окон без занавесок. В нездоровой, затхлой духоте дремали колченогие столы с позабытыми на них стаканами, потускневшими от пыли, ободранный бильярд, протянувший, как бы за подаянием, четыре свои лузы, желтый диван, старая стойка. А мухи! Мухи! Никогда не видел я такого множества: они облепили потолок, окна, стаканы… Гроздья мух!.. Когда я отворил дверь, мне почудилось, будто я вошел в улей, — такое поднялось жужжание и шелест крылышек.
В глубине залы, в амбразуре окна, прижавшись лбом к стеклу, стояла женщина, поглощенная тем, что делалось на улице. Я окликнул ее два раза:
— Эй, хозяйка!
Она не спеша обернулась, и я увидел лицо горемычной крестьянки, высохшее, изборожденное глубокими морщинами, землистое, обрамленное широкими оборками суровых кружев, — так ходят старухи в наших краях. А она была еще не старуха, но ее иссушили слезы.
— Что вам угодно? — спросила она, утирая глаза.
— Передохнуть и чего-нибудь выпить…
Она с удивлением поглядела на меня, не двинувшись с места, словно не понимая.
— Разве здесь не постоялый двор?
Женщина вздохнула;
— Как же!.. Постоялый… Только что же вы не по* шли, как все, напротив? Там куда веселей…
— Там чересчур уж весело… Я лучше здесь посижу.
Не дожидаясь ответа, я сел за столик.
Убедившись, что я не шучу, хозяйка засуетилась: с деловитым видом выдвигала она ящики, переставляла бутылки, вытирала стаканы, гоняла мух… Как видно, гость, которого требовалось обслужить, был здесь событием. Время от времени бедняжка останавливалась и хваталась за голову, словно боясь, что не управится.
Потом она ушла в заднюю комнату. Я слышал, как она звенела ключами, возилась с замками, рылась в ларе с хлебом, пыхтела, вытирала пыль, перемывала тарелки. Порой она тяжело вздыхала и с трудом сдерживала рыдания.
Через четверть часа приготовления были кончены, передо мной стояла тарелка с изюмом, черствый бокерский хлеб, твердый, как камень, и бутылка плохого вина.
— Кушать подано, — сказала эта странная женщина и поспешила стать на прежнее место у окна.
Потягивая вино, я старался вызвать ее на разговор:
— К вам, верно, не часто захаживают, голубушка?
— Ох, сударь, никто не ходит!.. Когда мы здесь одни были, другое дело: мы держали почтовую станцию, в пору охоты на уток готовили обеды, круглый год останавливались у нас все экипажи… Но стоило здесь обосноваться соседям, все прахом пошло… Народу там больше нравится. У нас, говорят, слишком грустно… Оно и верно, в заведение к нам приманить нечем. Я некрасива, лихорадка меня извела, обе дочки померли… А там весь день смех. Постоялый двор держит арлезианка, красивая женщина, вся в кружевах, вокруг шеи золотая цепочка в три ряда. Возница дилижанса — ее любовник, он везет прямо к ней на двор. Да и служанки у нее все смазливые… Вот гости к ней и валят. Вся молодежь из Безуса, Редессана, Жонкьера. Возчики крюк делают, только бы заехать к ней… А я день-деньской сижу здесь одна-одинешенька и с горя сохну.
Говорила она это каким-то безучастным, равнодушным голосом, все еще прижавшись лбом к стеклу. Несомненно, что-то в постоялом дворе по ту сторону дороги не давало ей покоя…
Вдруг там поднялась суетня. Дилижанс тронулся с места в облаке пыли. Слышно было, как щелкает бич, как трубит в рожок почтальон, на крыльцо высыпали девушки, крича:
— Прощайте, прощайте!
И, покрывая шум, заливался пуще прежнего давешний громкий голос:
Брала кувшин златой,Бежала за водой.И встретилась ей как-тоТри рыцаря в доспехах…
При звуке этого голоса хозяйка задрожала всем телом и, обернувшись ко мне, прошептала:
— Слышите? Это мой муж… Правда, хорошо поет?
Я с удивлением посмотрел на нее.
— Как? Ваш муж?.. Он, стало быть, тоже туда захаживает?
Она ответила с удрученным видом, но с бесконечной кротостью:
— Что ж поделаешь! Мужчины все такие, слез не любят, а я, как дочки померли, глаз не осушаю… Да и здесь грустно — словно сарай какой, никого… Вот как бедный мой Жозе заскучает, так и идет напротив выпить стаканчик, а арлезианка все его петь подбивает, голос-то у него на диво. Тсс!.. Вот он опять запел.
Дрожа, протянув руки, со слезами на глазах, от чего она казалась еще невзрачнее, стояла она у окна и в каком-то экстазе слушала, как ее Жозе пел для арлезианки:
И первый ей сказал:«Душа-девица, здравствуй!»
Саранча
Вот одно алжирское воспоминание, а затем вернемся домой на мельницу…
В первую ночь моего приезда на Сахельскую ферму я не мог заснуть. Новая страна, возбуждение после путешествия, вой шакалов, а потом расслабляющая, давящая жара, невероятная духота, словно сквозь сетку от москитов не проникало ни струйки воздуха… На рассвете, когда я открыл окно, небо, как пороховым облаком после битвы, заволокло густым летним туманом; гряда тумана, черная, с розовым по краям, тяжело надвигалась на нас. Не трепетал ни один листочек, и на прекрасных садах, расстилавшихся у меня перед глазами, на разбросанных по склонам виноградниках, где под жгучим солнцем вызревает сладкий виноград, на европейских фруктовых деревьях, приютившихся в тенистых уголках, на маленьких апельсиновых и мандариновых деревьях, вытянувшихся длинными микроскопическими рядами, — на всем лежал общий мрачный отпечаток, неподвижность листвы перед бурей. Похожие на огромные бледно-зеленые тростники бананы, которые вечно колышет ветер, играя их нежной и легкой кроной, и те застыли молча и неподвижно правильными султанами.
Я с минуту смотрел на эти чудесные насаждения, где собраны деревья со всего света, где каждое дерево, перенесенное на чуждую почву, в положенный ему срок приносит цветы и плоды. Среди хлебных полей и рощиц пробкового дуба блестела вода, при взгляде на которую вто душное утро казалось прохладнее. Любуясь роскошью и порядком окружающего меня пейзажа, этой красавицей фермой, ее мавританскими арками, ее белевшими в лучах рассвета террасами, службами, расположенными вокруг, я думал, что двадцать лет тому назад, когда этот работящий люд поселился здесь, в Сахельской долине, тут была только убогая сторожка для дорожных рабочих да невозделанная земля, ощетинившаяся карликовыми пальмами и мастиковыми деревьями. Все надо было создать, все надо было построить. Непрестанно восставали арабы. Приходилось бросать плуг и браться за ружье. А недуги, глазные болезни, лихорадка, неурожай, неопытность, работа ощупью, борьба с тупыми, постоянно меняющимися чиновниками! Сколько труда! Сколько хлопот! Сколько неусыпных забот!
Даже и теперь, хотя тяжелые времена уже миновали и есть достаток, приобретенный дорогой ценой, даже и теперь хозяева, и муж и жена, поднялись первыми. В этот ранний час я слышал их шаги в просторной кухне, в нижнем этаже, где они готовили кофе работникам. Вскоре прозвонил колокол, и через несколько минут по дороге потянулись работники. Бургундские виноделы, оборванные кабильские пахари в красных фесках, босоногие маонские землекопы, мальтийцы, уроженцы Лукки — разношерстная толпа, которой трудно управлять… Стоя на пороге, фермер резким, грубоватым голосом определял каждому дневную работу. Затем поднял голову, с тревожным видом вгляделся в небо, заметил меня у окна и сказал:
— Для хозяйства погода плохая, надвигается сирокко.
В самом деле, по мере того как всходило солнце, с юга нас все чаще обдавало знойным, душным воздухом, будто открывали и закрывали печь. Я не знал, куда деться, что предпринять. Так прошло все утро. Мы выпили кофе в галерее на циновках, не имея сил ни говорить, ни двигаться. Собаки искали прохлады на каменных плитах и лежали, устало вытянувшись во всю длину. Завтрак нас подбодрил, завтрак обильный и необычны'*: карпы, форель, кабан, ежи, масло из Стауэли, вино из Крешии, гуявы, бананы — кушанья со всех концов света, столь же разнообразные, как и окружающая природа… Мы уже собирались встать из-за стола. Вдруг за стеклянной дверью, затворенной, чтобы уберечь нас от жары, пышущей из сада, раздались громкие крики: