Поль Бурже - Трагическая идиллия. Космополитические нравы
Однако, если бы она умела хорошо читать в глубине собственной души, то один совсем ничтожный факт доказал бы ей, насколько хрупка была эта решимость и до какой степени любовь владела всей ее душой, наполняла все ее существо. Едва написав человеку, которого хотела навсегда разлучить с собой, она тут же тем же самым пером и теми же чернилами написала еще две записки двум особам, в романах которых она была поверенной и отчасти соучастницей: Флуренс Марш и маркизе Андриане Бонаккорзи. Она приглашала их на следующий день к завтраку.
Поступок был очень простой, но, совершая его, она повиновалась самому тайному инстинкту женщины любящей и страдающей: отыскать женщин, которые тоже любят, с которыми она может говорить о чувствах, счастье которых ободрит ее, которые сочувственно отнесутся к ее горю, если она откроет его, которых она понимает и которые поймут ее.
Обыкновенно, как она призналась вчера, сомнения робкой и сентиментальной итальянки утомляли Эли, а в страсти американки к препаратору эрцгерцога был элемент рассудочного позитивизма, который претил ее врожденной страстности. Но молодая вдова и молодая девушка были влюблены, и этого было достаточно, чтобы в минуты мучений для нее было приятным, даже необходимым, видеть их. Она и не подозревала, что это приглашение, сделанное по бессознательному побуждению, вызовет бурную сцену с мужем, что оно повлечет за собой супружескую борьбу, глухую, но беспощадную борьбу, последний эпизод которой так трагически повлияет на исход ее зародившейся страсти, которой она поклялась пожертвовать.
Приехав в Канны около трех часов пополудни, она не видела эрцгерцога в течение остальной части дня. Она знала, что он вместе с Марселем Вердье заперся в лаборатории. Это не удивило ее. Не удивило и то, что в обеденный час он появился в сопровождении своего адъютанта, графа Лаубаха, профессионального шпиона его высочества. И ни одного знака интереса к ее здоровью, ни одного вопроса о том, как она провела эти десять дней!..
В юности принц был одним из самых смелых и красивых кавалеров в той стране, которая считается в этом отношении несравненной. В мономане науки и теперь еще легко было узнать прежнего военного по манере держаться, по стану, который оставался гибким, несмотря на его шестьдесят лет, по командирскому тону, который сохранялся во всех его интонациях, по воинственному лицу, на котором виден был рубец от славного удара саблей под Садовой, по длинным сивым усам на красном лице. Но раз встретив этого странного человека, вы особенно запомнили бы навеки его глаза, голубые, лучистые, как-то дико беспокойные, а над ними — белые, почти рыжие брови, страшно густые.
У эрцгерцога была еще одна оригинальность: он постоянно носил, даже на балах, высокие сапоги и благодаря этому имел возможность сейчас же после закуски отправляться пешком в сопровождении то адъютанта, то Вердье в бесконечные ночные прогулки. Иногда он продолжал их до трех часов утра, и это было для него единственное средство успокоить свои больные нервы. Крайняя нервность ясно выражалась в его руках, очень изящных, но обожженных кислотами, почерневших от металлических опилок, изуродованных химическими инструментами. Его пальцы постоянно сжимались в беспорядочных жестах, по которым можно было угадать основное качество его характера: ту моральную шаткость, которой в нашем языке нет определенного названия, эту неспособность остановиться на каком-нибудь ощущении или на каком-нибудь решении.
В этом и заключался секрет того недоброжелательства, которое распространял вокруг себя этот человек, столь замечательный в некоторых отношениях, и от которого страдал прежде всего он сам. Чувствовалось, что в руках этого странного и порывистого человека должно рушиться всякое дело. Внутренняя, непреодолимая разнузданность мешала ему приспособиться к среде, обстоятельствам и требованиям необходимости. Эта одаренная натура была неспособна приспособляться.
Может быть, разгадку этой внутренней неуравновешенности надо было искать во владевшей им мысли о том, что одно время он был так близок от престола, а потом потерял его навсегда; что он видел, как совершались самые непоправимые ошибки в политике и на войне, он сознавал их в самый момент их выполнения и не в силах был воспрепятствовать. Например, в начале войны 1866 года он начертал план кампании, который мог бы изменить карту Европы за вторую половину нашего столетия. И вместо того ему пришлось рисковать своей жизнью, выполняя маневры, явную гибельность которых он предвидел. Каждый раз, когда наступала годовщина знаменитой битвы, в которой он был ранен, он становился буквально сумасшедшим на сорок восемь часов.
То же самое происходило с ним всякий раз, как он слышал имя какого-нибудь великого воинствующего революционера. Эрцгерцог не мог простить себе слабости, благодаря которой он сохранял все преимущества, связанные с его титулом и саном, в то время как отвлеченно-теоретические вкусы и удары неудачной судьбы заставили его присоединиться к убеждениям крайнего социалистического анархизма. Вообще казалось, что удивительно образованный, много читавший и прекрасно говоривший принц неуловимой едкостью своей критики вымещал на других собственную непоследовательность. В его одобрительных речах всегда была какая-то злостная, жестокая нотка.
Только научные изыскания и их неопровержимая достоверность давали, казалось, этому неупорядоченному уму некоторое успокоение, как бы почву под ноги. С того времени, как разлад с женой привел к негласному и благопристойному разводу по приказанию свыше, с того времени эти изыскания еще более поглотили его. Уединившись в Каннах, где его удерживал хронический ларингит, он так много стал работать, что из любителя превратился в профессионального ученого и целым рядом важных открытий в области электричества завоевал себе некоторую славу в мире специалистов.
Правда, враги его распространяли слух, что он просто публикует под своим именем труды Марселя Вердье, бывшего воспитанника Нормальной школы, несколько лет уже работавшего в его лаборатории. Но надо отдать справедливость эрцгерцогу, эта клевета, которую Корансез повторил Отфейлю, ничуть не задевала пылкого и ревнивого чувства, которое питал странный человек к своему помощнику.
Последней чертой в характере принца, неровного, взбалмошного и, следовательно, глубоко, страстно несправедливого, было то, что все чувства основывались у него на капризе. История отношений с женой воспроизводила историю всей его жизни. Он всю жизнь растратил на переходы от беспричинных симпатий к беспорядочным антипатиям относительно одних и тех же людей, и причина этого лежала исключительно в полной неспособности сознательно относиться к своим настроениям, той неспособности, которая сделала из этого богато одаренного человека тираническую, разочарованную, злонамеренную, глубоко несчастную личность и, заимствуя у Корансеза плоскую, но весьма справедливую остроту: «крупный неудачник «Готского Альманаха».
Госпоже де Карлсберг давно уже приходилось иметь дело с этим странным характером, и она изучила его до тонкостей. Слишком много вынесла она от него и потому не могла, со своей стороны, относиться к нему справедливо. Вообще, женщины из всех недостатков труднее всего прощают мужчинам духовную неустойчивость. Не потому ли это, что она диаметрально противоположна самой мужественной добродетели — твердости? Благодаря своей чуткости баронесса умела читать на взволнованной физиономии неудавшегося императора признаки приближающейся бури, как моряки угадывают ее по виду неба и моря.
Когда вечером, вернувшись из Канн, она сидела против него за столом, то ей нетрудно было догадаться, что обед не кончится без одной из тех жестоких выходок, которыми эрцгерцог обыкновенно облегчал свою желчь в минуты дурного настроения. С первого взгляда она поняла, что он опять страшно сердит на нее.
За что? Неужели он узнал уже от Лаубаха, этого бесчестного Иуды с острым профилем и кошачьими манерами, узнал, как вела она себя вчера за игрой? Неужели он поддался обычному приливу гордости, он, принц-демократ, и приготовлялся дать ей почувствовать, что подобные манеры богемы не согласуются с ее саном? Или, может быть, он раздосадован тем, что она пробыла в Монте-Карло целую неделю, не подавая ни малейшего признака жизни, не послав даже телеграммы о возвращении хозяину дома? Подобное ребяческое противоречие действительному положению дел ничуть не удивило бы ее.
Впрочем, какое дело было ей до причины гнева, который она презирала. Слишком уж глубокой грустью наполняло ее принятое решение. Сердце ее слишком переполнилось. Это новое огорчение натолкнулось на духовную анестезию, какая обыкновенно сопровождает сильные душевные потрясения. И вот, в течение всего обеда она не отвечала ни слова на едкие выходки эрцгерцога, который, обращаясь к госпоже Брион, с ловкостью нападал на Монте-Карло и светских женщин, на здешних французов и иностранцев, наконец, вообще на богатых людей и все общество.