Шарль Бодлер - Мое обнаженное сердце
Мне всегда нравилось искать во внешней и видимой природе примеры и метафоры, которые послужили бы мне для характеристики наслаждений и впечатлений духовного порядка. Я грежу о том, что меня заставляла испытывать поэзия г-жи
Вальмор, когда я пробегал ее стихи тем отроческим взором, который у людей нервных бывает столь пылок и прозорлив. Эта поэзия видится мне словно садом; но в нем нет ни грандиозной торжественности Версаля, ни пространной, театральной живописности искусной Италии, которая так хорошо владеет искусством возводить сады (oedificat horto) sнет, это даже не Долина флейт или Тенар нашего старины Жан-Поля3. Это простой английский сад, романтический и романический. Массивы цветов здесь олицетворяют собой обильные выражения чувства. Пруды, прозрачные и неподвижные, отражающие все, опираясь своей изнанкой на опрокинутый свод небес, изображают глубокую покорность судьбе, сплошь усеянную воспоминаниями. Всего хватает в этом прелестном саду былых времен – есть тут и несколько готических руин, прячущихся средь сельского пейзажа, и безвестный мавзолей, который на повороте аллеи застает нашу душу врасплох и советует ей поразмыслить о вечности. Извилистые и тенистые аллеи кончаются внезапными горизонтами. Так и мысль поэта, следуя прихотливыми извивами, вдруг вырывается на широкие просторы прошлого или будущего; но эти небеса слишком широки, чтобы быть чистыми, а воздух слишком горяч, чтобы не накапливать грозы. Прогуливающийся, созерцая эти подернутые трауром пространства, чувствует, как к его глазам подкатывают истерические слезы, hysterical tears4. Склоняются побежденные цветы, и птицы поют лишь вполголоса. И вот после вспышки-предвестницы слышится раскат грома: это лирический взрыв, наконец-то неизбежный потоп слез возвращает всему этому – поникшему, истомленному и павшему духом – свежесть и крепость обновленной юности!
IV. Теофиль Готье
Крик чувства всегда абсурден, но возвышен, потому что абсурден. Quia absurdum!1
Что надо республиканцу?Сердце, хлеб да сталь!Сердце – чтоб отомстить,Хлебом братьев накормить,А сталь – чужестранцу!
Вот что говорит «Карманьола»2, вот абсурдный и возвышенный крик.
Желаете ли в другом разряде чувств точное подобие? Откройте Теофиля Готье: отважная и опьяненная своей любовью возлюбленная хочет увлечь за собой своего малодушного, нерешительного любовника, который сопротивляется и возражает, что в пустыне нет ни тени, ни воды, а бегство полно опасностей. Каким тоном она отвечает? Категоричным тоном чувства:
Тебя ресницами укрою от зноя,Этой ночью заснем мы с тобоюПод пологом моих кудрей!Бежим, бежим скорей!
От счастья душа не устанет!А коли воды недостанет —Слезы моей радости пей!Бежим, бежим скорей!3
У того же поэта легко найти и другие примеры подобного свойства:
Просил я жизни у любви, которая ее дарует!Но напрасно ……………. 4
восклицает дон Жуан, которого поэт в обители душ просит объяснить загадку жизни.
Однако сначала я хочу доказать, что Теофиль Готье обладает (как если бы он не был совершенным творцом) тем пресловутым достоинством, в котором ротозеи от критики упрямо ему отказывают: чувством. Сколько раз он выражал – и каким волшебным языком! – самое тонкое, что есть в нежности и меланхолии! Немногие снизошли до изучения этих дивных цветов; я не очень понимаю почему и не вижу тут другой причины, кроме врожденного отвращения французов к совершенству. Среди бесчисленных предубеждений, которыми Франция так горда, отметим весьма расхожую идейку, которая, естественно, стоит во главе заповедей вульгарной критики: это уверенность, что в слишком хорошо написанном произведении должно не хватать чувства. Чувство по своей природе общедоступно и близко знакомо и привлекает исключительно толпу, которую ее обычные наставники отдаляют, насколько возможно, от хорошо написанных произведений. Также признаем сразу же, что Теофиль Готье, весьма уважаемый автор статей, плохо известен как романист, мало цени́м за свои путевые очерки и почти неизвестен как поэт, особенно если положить на весы малую популярность его стихов и их огромные, блестящие достоинства.
Виктор Гюго в одной из своих од являет нам Париж мертвым городом5, и в этой зловещей, но исполненной величия грезе, в этом скоплении подозрительных руин, омываемых водой, что плещется под гулкими мостами и ныне отдана шуршанию склоненных камышей, он замечает три уцелевших монумента, более крепких и прочных, которых достаточно, чтобы рассказать нашу историю. А теперь представьте себе, пожалуйста, что французский язык стал мертвым. В школах новых наций преподают язык народа, который некогда был велик, – французского народа. Предположите, у каких авторов преподаватели, лингвисты будущего, станут черпать знание основ и красот французского языка? Неужели в хаотическом нагромождении чувства или того, что вы называете чувством? Однако эти излюбленные вами произведения станут из-за своих неправильностей совершенно непонятны и не смогут быть переведены, поскольку ошибки и беспорядок порождают лишь сумбур. Если же в эти времена, не столь отдаленные, быть может, нежели воображает себе современная гордость, какой-нибудь ученый, влюбленный в красоту, отыщет стихи Теофиля Готье, то я догадываюсь, понимаю, вижу его радость. Вот наконец-то подлинный французский язык! Язык великих и утонченных умов! С каким наслаждением его взгляд пробежится по всем этим стихотворениям, столь чистым и столь тщательно отделанным! Как все богатства нашего прекрасного, но недостаточно известного языка будут угаданы и оценены! И сколько славы для умного переводчика, который захочет побороться с этим выдающимся поэтом, чье благоуханное бессмертие обломки сохранили бережнее, чем память его современников! При жизни он страдал от неблагодарности своих соплеменников; он долго ждал; но вот наконец он вознагражден. И вот уже проницательные комментаторы устанавливают литературную связь, соединяющую нас с XVI веком. Озаряется история поколений. В университетах преподается и пространно толкуется Виктор Гюго, хотя всякому образованному человеку небезызвестно, что изучение его великолепной поэзии должно быть дополнено изучением стихов Готье. Некоторые наблюдают даже, что, в то время как величественный поэт был увлечен восторгами, порой не слишком благоприятными для его искусства, драгоценный поэт, более верный, более сосредоточенный, никогда от своего не отвлекался. Другие замечают, что он даже добавил сил французской поэзии, расширил ее репертуар и обогатил ее словарь, никогда не пренебрегая самыми строгими правилами языка, на котором в силу рождения обязан был говорить.
Счастливый человек! Достойный зависти человек! Он любил только Прекрасное, но, когда что-нибудь гротескное или уродливое попадалось ему на глаза, он еще и умел извлечь из этого таинственную и символическую красоту! Человек, одаренный уникальной, могучей, словно Рок, способностью: он неустанно, без усилий отражал все позы, все взгляды, все цвета, которые принимает природа, равно как сокровенный смысл, содержащийся в каждом предмете, предстающем человеческому взору.
Его заслуга одновременно двойственна и едина. Для него идея и выражение отнюдь не две разные, несовместимые вещи, которые можно примирить лишь большим усилием или трусливыми уступками. Он один, возможно, мог сказать без пафоса: Нет невыразимых идей! Если, желая вырвать у будущего справедливость, полагающуюся Теофилю Готье, я предположил исчезновение Франции, то потому что знаю: человеческий ум, соглашаясь выйти из настоящего, лучше постигает идею справедливости. Так путешественник, поднимаясь, лучше понимает топографию окружающей его местности. Я не хочу вопиять, подобно кровожадным пророкам: «Близятся эти времена!» Я не призываю никакие бедствия, даже чтобы добавить известности моим друзьям. Я сочинил некую басню, чтобы облегчить доказательство для умов слабых или слепых. Ибо разве мало среди живущих ныне прозорливцев таких, которые не понимают, что когда-нибудь Теофиля Готье будут цитировать так же, как Лабрюйера6, Бюффона7, Шатобриана, то есть как одного из самых несомненных и исключительных мастеров в области языка и стиля?
V. Петрюс Борель
Есть имена, которые становятся прилагательным и притчей во языцех. Если в 1859 году какая-нибудь газетенка хотела выразить все отвращение и презрение, которое ей внушали чьи-нибудь мрачные, возмутительные стихи или роман, она бросала: «Петрюс Борель!» – и этим было все сказано. Приговор вынесен, автор испепелен.