Эрнст Гофман - Ночные истории
Монастыри, коллегии и церкви иезуитов, как правило, построены в том итальянском стиле[13], который опирается на античные формы, предпочитая изящество и пышность суровому благочестию и религиозному аскетизму. Так и здесь высокие и просторные залы, полные света и воздуха, отличались богатым архитектурным декором, а наддверные орнаменты, изображающие хоровод античных гениев либо фрукты и прочие изысканные лакомства, составляли весьма странный контраст развешанным между ионическими колоннами картинам с ликами различных святых.
Вошел профессор, я напомнил ему о своем товарище — и тут же получил от господина Вальтера любезное приглашение воспользоваться его гостеприимством во время моей вынужденной остановки в Г. Мой приятель не преувеличивал: профессор был красноречивым и остроумным собеседником, мудрым и воспитанным человеком, — словом относился к лучшим представителям духовных особ высокого сана; благодаря ученой образованности кругозор его не ограничивался одним только требником: он повидал мир и хорошо знал жизнь. Когда я обнаружил, что и его комната обставлена с современной элегантностью, я поделился с профессором мыслями, которые посетили меня в залах коллегии.
— Вы правы, — отвечал он, — мы изгнали из наших строений эту мрачную суровость, это давящее величие могущественного тирана, от которого теснит в груди и охватывает глухой ужас; я полагаю, заслуживает похвалы и то, что мы вернули нашим творениям жизнерадостность древних.
— Но разве, — возразил я, — именно это величавое достоинство, эта устремленность к небесам не есть отражение истинного духа христианства, чья отрешенность от всего мирского и низменного противостоит земной чувственности, так свойственной античности? Профессор улыбнулся.
— Высший мир, — сказал он, — надобно познавать во время земной жизни, и этому познанию могут помочь те радостные символы, которые предлагает сама жизнь, они ниспосланы нам Божественным духом. Конечно, отчизна наша на небесах, но покуда мы пребываем здесь, то принадлежим и этому миру.
«Несомненно, — подумал я, — всеми своими делами вы доказываете, вкушаете все блага именно этого бренного мира». Но с профессором Алоизием Вальтером я этой мыслью, естественно, не поделился. Он же тем временем продолжал:
— То, что вы говорите о роскоши нашего здешнего храма, можно, по-видимому, отнести лишь на счет приятности формы. Здесь, где мрамор недоступен, где великие художники работать не станут, приходится в соответствии с новыми тенденциями применять суррогаты. Мы осмелились на полированный гипс, и это уже много; мраморы же наши — дело рук живописца, что как раз сейчас можно наблюдать в нашей церкви: благодаря щедрости наших покровителей мы имеем возможность подновить ее убранство.
Я выразил желание осмотреть церковь, и профессор провел меня вниз. Вступив в коринфскую колоннаду, отделяющую главный неф церкви от боковых приделов, я в полной мере испытал на себе эстетическое воздействие изящных пропорций. Слева от главного алтаря были возведены высокие леса, на которых стоял человек и расписывал стены под нумидийский мрамор.
— Как идут дела, Бертольд? — окликнул живописца профессор. Тот обернулся, но тотчас же снова принялся за работу, проговорив глухим, едва слышным голосом:
— Сплошное мучение — все искривлено, переплетено, с линейкой и близко не подступишься. Звери… Обезьяны… Человеческие лица… Лица… О, я жалкий глупец! — последние слова он выкрикнул громко, таким голосом, который может быть исторгнут лишь глубокой, бушующей в душе болью. Что-то во всем этом несказанно меня поразило: эти речи, выражение лица, взгляд, которым он посмотрел на профессора, представили моему воображению смятенную, наполненную неразрешимыми противоречиями жизнь несчастного художника.
На вид ему было чуть больше сорока лет; во всем его облике, несмотря на бесформенную, перепачканную рабочую одежду, сквозило неописуемое благородство, а глубокая тоска могла обесцветить лишь его лицо, но не погасить огонь, струящийся из его глаз. Я попросил профессора рассказать об этом художнике.
— Он не из этих мест, — отвечал господин Вальтер, — и объявился здесь как раз тогда, когда было решено реставрировать эту церковь. Мы предложили ему работу, и он согласился; повезло и нам — его приезд оказался для нас счастливым случаем, ибо ни здесь, ни во всей дальней округе не сыщешь такого искусного мастера по всем видам росписи, и притом столь старательного и усердного. К тому же он еще и добрейшей души человек, мы все его полюбили, так что в коллегии он принят как нельзя лучше. Кроме неплохого гонорара, который он получит за свой труд, мы предоставляем ему еду и жилье; впрочем, это весьма незначительный расход — в еде он чрезвычайно воздержан, что, по-видимому, можно приписать его болезненной конституции.
— А мне он показался таким угрюмым, таким… раздраженным, — вставил я свое слово.
— Тому есть особенная причина, — ответил профессор. — Однако давайте-ка лучше посмотрим с вами алтарные образы в боковых приделах, там есть отличные работы. Не так давно они достались нам по чистой случайности. Среди них только один оригинал кисти Доменико[14], остальные картины написаны неизвестными мастерами итальянской школы. Но если вы будете смотреть без предвзятости, то убедитесь, что каждая из них достойна самой именитой подписи.
Все так и оказалось, как говорил профессор. По неожиданной странности, единственный оригинал относился к числу слабых вещей и был едва ли не самым слабым, зато некоторые безымянные картины были так хороши, что совершенно пленили меня. Одна из картин была занавешена; я полюбопытствовал, зачем ее укрыли.
— Эта картина, — сказал мне профессор, — лучше остальных и принадлежит кисти одного молодого художника новейшего времени; по всей видимости, это последнее его произведение, ибо он остановился в своем полете. По некоторым причинам нам пришлось на время занавесить картину, но завтра или послезавтра я, может быть, смогу ее вам показать.
Я хотел проявить настойчивость и продолжить расспросы, но профессор вдруг быстрым шагом двинулся дальше; я понял, что он не расположен сейчас к дальнейшим объяснениям.
Мы вернулись в коллегию, и я с удовольствием согласился прокатиться с профессором в находившийся поблизости загородный парк. Назад мы вернулись поздно. Собралась гроза; и не успел я переступить порог моего жилища, как хлынул ливень. Время было уже, верно, за полночь, когда небо наконец прояснилось и лишь изредка еще доносилось далекие раскаты грома. Через раскрытые окна в душную комнату повеяло прохладой, воздух был напоен благоуханием; несмотря на усталость, я решил немного прогуляться; едва добудившись сердитого привратника, который уже часа два храпел в постели, я с трудом втолковал ему, что желание прогуляться в полночь вовсе не означает безумия; и вот я очутился на улице.
Поравнявшись с церковью иезуитов, я заметил, что одно из ее окон необычайно ярко светится. Боковая дверь оказалась приоткрытой, я вошел внутрь и увидел, что перед высокой полукруглой нишей горит факел. Вся ниша была затянута веревочной сеткой, за которой вверх и вниз по стремянке сновала какая-то темная фигура; подойдя поближе, я разглядел, что это был Бертольд. Он раскрашивал нишу черной краской так, чтобы мазки точно повторяли тень, отбрасываемую сеткой. Рядом со стремянкой на высоком мольберте был установлен эскиз алтаря. Я оценил эту остроумную выдумку. Если и ты, благосклонный читатель, хоть немного знаком с благородным искусством живописи, то нет необходимости объяснять, чем был занят художник и для чего нужна была сетка. Бертольд должен был нарисовать в нише выпуклый алтарь. Для того чтобы верно изобразить маленький эскиз в увеличенном масштабе, пришлось бы, если следовать обычной методе, расчертить сеткой как сам эскиз, так и поверхность, на которую его предстояло перенести. Однако эта поверхность была не плоской, а вогнутой и искажение, которое неизбежно должны были получить квадраты, а также правильные пропорции архитектурных деталей, которые в росписи должны были предстать выпуклыми, невозможно было рассчитать иначе, чем этим гениальным в своей простоте способом. Опасаясь, как бы моя тень не выдала моего присутствия, я встал сбоку, чтобы не заслонить факел, но все же достаточно близко, чтобы наблюдать за живописцем. Его нелегко было узнать; может быть, пламя факела было тому причиной, но только лицо у него разрумянилось, а глаза сверкали, выражая полное душевное удовлетворение. Он закончил чертеж и стоял подбоченясь перед нишей, насвистывая веселую песенку и любуясь своей работой. Затем обернулся, чтобы убрать сетку, и заметил меня.
— Эй, кто там? Это вы, Христиан? — громко окликнул он.
Приблизившись, я сказал, что случайно забрел сюда на огонек, а затем воздал должное его находчивости, показав, что кое-что смыслю в живописи и сам не чужд этому благородному занятию. Оставив мои слова без ответа, Бертольд пробурчал: