Леопольд Захер-Мазох - Венера в мехах (сборник)
Она сорвала с гвоздя хлыст и ударила меня им по лицу, потом позвала своих черных прислужниц, приказала им связать меня и потащить в погреб, где они бросили меня в темную, сырую подземную комнату – настоящую темницу.
Затем дверь захлопнулась, был задвинут засов, щелкнул запор.
Я заточен, погребен.
* * *И вот я лежу – не знаю, сколько времени, – связанный, словно теленок, которого ведут на убой, на охапке влажной соломы. – без света, без пищи, без сна. Она способна оставить меня умереть голодной смертью – и оставит, если я еще раньше не замерзну. Меня всего трясет от холода. Или, быть может, это лихорадочный озноб? Мне кажется, я начинаю ненавидеть эту женщину.
* * *Красная полоса, как кровь, протянулась на полу. Это свет свечи сквозь дверную щель. Вот и дверь отворилась.
На пороге показывается Ванда, закутанная в свои собольи меха, и освещает факелом мое подземелье.
– Ты еще жив? – спрашивает она.
– Ты пришла убить меня? – отвечаю я слабым, хриплым голосом.
Ванда стремительно делает два шага, подходит ко мне, опускается перед моим ложем на колени и кладет на колени мою голову.
– Ты болен?.. Как горят твои глаза… Любишь ли ты меня?.. Я хочу, чтобы ты любил меня!..
Она вытаскивает короткий кинжал, клинок блестит перед моими глазами, – я содрогаюсь, думая, что она действительно хочет убить меня. Но она смеется и разрезает веревки, которыми я связан.
* * *Теперь она велит мне приходить к ней каждый вечер после обеда, заставляет меня читать ей вслух, говорит со мной о всевозможных увлекательных вещах и вопросах. И она совсем переменилась – держится так, как будто стыдится дикости, которую обнаружила, грубости, с которой обращалась со мной.
Трогательной кротостью просветлело все ее существо, и, когда она на прощанье протягивает мне руку, глаза ее светятся той небесной добротой и любовью, которая исторгает у нас слезы из глаз, заставляет нас забыть все горести жизни и весь ужас смерти.
* * *Я читаю ей о Манон Леско. Она чувствует, почему я это выбрал, – не говорит ни слова, правда, но время от времени улыбается и наконец захлопывает книжку.
– Вы не хотите больше читать, сударыня?
– Сегодня – нет. Сегодня мы сами разыграем Манон Леско. У меня назначено свидание на гулянье, и вы, мой милый рыцарь, проводите меня туда. Я знаю, вы это сделаете, не правда ли?
– Если прикажете…
– Я не приказываю, я прошу вас об этом, – говорит она с неотразимой очаровательностью, затем встает и, положив мне на плечи руки, смотрит на меня.
– Какие у тебя глаза! Я так люблю тебя, Северин… ты не знаешь, как люблю…
– Да, – говорю я с горечью, – так сильно, что назначаете свидание другому…
– Это я делаю только для того, чтобы привлечь тебя! – с живостью сказала она. – Я должна иметь поклонников, чтобы не потерять тебя… Я не хочу потерять тебя, – слышишь? – потому что люблю только тебя, одного тебя!
Она страстно прильнула к моим губам.
– О, если бы я могла, как хотела бы, отдать тебе всю мою душу в поцелуе… Вот… Ну, пойдем.
Она накинула простое черное бархатное пальто и надела на голову темный башлык.
– Григорий повезет меня, – говорит она кучеру, пройдя быстро галерею и садясь в коляску.
Кучер недружелюбно отошел. Я сел на козлы и со злостью хлестнул лошадей.
* * *На гулянье в парке, в том месте, где главная аллея превращается в ветвистую чащу, Ванда вышла из коляски. Наступила уже ночь, только редкие звезды мерцали сквозь серые тучи, заволакивавшие небо. На берегу Арно стояла мужская фигура в темном платье и широкополой шляпе, заглядевшись на желтые волны реки.
Ванда быстро отошла в сторону через кустарники и, подойдя к нему, хлопнула его по плечу. Мне видно было, как он обернулся, схватил ее руку… Затем они исчезли за зеленой стеной.
Мучительный час. Наконец послышался шепот из чащи; они вернулись.
Господин проводил ее до коляски. Свет фонаря коляски ярко и резко осветил крайне юное, нежное и мечтательное лицо – совершенно мне незнакомое – и блеснул на длинных белокурых волосах.
Она протянула ему руку, он ее почтительно поцеловал; потом она подала мне знак, и коляска вмиг покатилась вдоль длинной аллеи, высившейся стеной, словно обитой зелеными обоями над рекой.
* * *У садовой калитки позвонили. Знакомое лицо. Тот самый юноша.
– Как прикажете доложить? – спрашиваю я по-французски.
Посетитель сконфуженно качает отрицательно головой.
– Быть может, вы немножко понимаете по-немецки? – спрашивает он робко.
– Понимаю. Я осведомился о вашем имени.
– Ах, имени у меня еще нет, к сожалению, – отвечает он смущенно. – Скажите только вашей госпоже, что пришел немецкий художник из парка и просит… впрочем, вот она сама.
Ванда вышла на балкон и кивнула головой незнакомцу.
– Григорий, проводи господина ко мне, – крикнула она.
Я проводил художника до лестницы.
– Благодарю вас, я сам пройду теперь, – очень вам благодарен.
И он побежал наверх. Я остался внизу и с глубоким состраданием смотрел вслед бедному немцу.
Венера в мехах запутала его душу в рыжих сетях своих волос. Он будет писать с нее, и это сведет его с ума.
* * *Солнечный зимний день, золотом играют на солнце трепетные листья деревьев, зеленая площадь луга. У подножья галереи в пышном уборе бутонов красуются камелии. Ванда сидит в ней и рисует, а немецкий художник стоит перед ней, сложив руки, как на молитве, и смотрит на нее… нет, всматривается в ее лицо и весь поглощен лицезрением, как в забытьи.
Но она этого не замечает. Она не замечает и меня, не видит, как я окапываю заступом цветочные клумбы только для того, чтобы видеть ее, чтобы чувствовать ее близость, действующую на меня, как музыка, как стихи.
* * *Художник ушел. Это рискованная смелость, но я дерзаю. Я подхожу к галерее, совсем близко к Ванде и спрашиваю ее:
– Любишь ли ты художника, госпожа?
Она смотрит на меня без гнева, качает отрицательно головой, потом даже улыбается.
– Мне жаль его, – отвечает она, – но я не люблю его. Я никого не люблю. Тебя я любила… так искренно, так страстно, так глубоко, как только способна была любить. Но теперь я и тебя больше не люблю, – мое сердце опустело, умерло, – и это мне так грустно…
– Ванда! – воскликнул я, болезненно задетый.
– Скоро и ты разлюбишь меня, – продолжала она. – Скажи мне это, когда это случится, тогда я возвращу тебе свободу.
– В таком случае я всю жизнь останусь твоим рабом, потому что я боготворю тебя и буду боготворить тебя всю жизнь! – воскликнул я в порыве фанатической любви.
Сколько раз губили меня такие порывы!
Ванда смотрела на меня с большим удовольствием.
– Подумай хорошенько, – сказала она. – Я беспредельно любила тебя и обращалась с тобой деспотически. Я хотела исполнить твою фантазию. Теперь еще трепещет во мне остаток того дивного чувства, в груди моей еще живет искреннее участие к тебе. Если исчезнет и оно, кто знает, освобожу ли я тебя тогда, не стану ли я тогда действительно жестокой, немилосердной, даже грубой?.. Не будет ли мне доставлять сатанинскую радость, когда я буду совсем равнодушна или буду любить другого, мучить, пытать человека, который меня идолопоклоннически боготворит, видеть его умирающим от любви ко мне? Обдумай хорошенько!
– Я все давно обдумал, – ответил я, весь горя, как в лихорадочном жару. – Я не могу жить, существовать не могу без тебя. Я умру, если ты вернешь мне свободу. Позволь мне быть твоим рабом, убей меня, – только не отталкивай меня.
– Ну так будь же моим рабом! Не забывай, однако, что я уже не люблю тебя и что любовь твоя имеет теперь для меня не бóльшую ценность, чем преданность собаки, а собак топчут ногами.
* * *Сегодня я ходил смотреть на Венеру Медицейскую.
Было еще рано, маленький восьмиугольный зал музея Tribuna утопал в сумеречном освещении, словно храм в полутьме, и я стоял, сложив руки в глубоком благоговении перед немым образом богини.
Но я стоял недолго.
В галерее еще не было ни души, не было даже ни одного англичанина, и я стоял коленопреклоненный и смотрел на дивное стройное тело, на юную цветущую грудь, на девственно сладострастное лицо с полузакрытыми глазами, на душистые локоны, как будто скрывающие с обеих сторон маленькие рога.
* * *Звонок повелительницы.
Уже полдень. Но она еще в постели – лежит скрестив руки на затылке.
– Я буду купаться, – говорит она, – и ты будешь служить мне. Запри двери.
Я повиновался.
– Теперь поди вниз и посмотри, чтобы и внизу все было заперто.
Я спустился с витой лестницы, которая вела из ее спальни в ванную; ноги у меня подкашивались, я вынужден был держаться за перила.
Убедившись, что двери, ведущие в галерею и в сад, заперты, я вернулся. Ванда сидела на кровати с распущенными волосами в своем зеленом бархатном меховом плаще. Она сделала быстрое движение, и я заметил, что на ней ничего больше не было, кроме плаща. Я испугался, сам не знаю почему, так ужасно, как приговоренный к смерти, который знал, что идет на эшафот, но при виде его начинает дрожать.