Леопольд Захер-Мазох - Венера в мехах (сборник)
Затем они вдруг исчезли, словно провалились сквозь землю.
Ванда быстро подошла ко мне. Белое атласное платье расстилалось длинным шлейфом, как потоки жидкого серебра, как лунный свет. Волосы пылали, сверкали огнем на фоне белой меховой опушки. Подбоченясь левой рукой, держа в правой хлыст, она остановилась с коротким отрывистым смехом.
– Теперь игра кончена, – сказала она тоном холодного бессердечия, – теперь это не очень серьезно – слышишь? Глупец, отдавшийся мне – высокомерной, своенравной женщине – как игрушка, в безумном ослеплении! Я смеюсь над тобой, презираю тебя! Ты больше не возлюбленный мой – мой раб, отданный мне на произвол, чья жизнь и смерть в моих руках. О, ты узнаешь меня!
Прежде всего ты у меня серьезно отведаешь сейчас хлыста, без всякой вины своей, – для того, чтоб ты понял, что ждет тебя, если ты окажешься неловок, непослушен или непокорен.
И, с дикой грацией засучив опушенные мехом рукава, она хлестнула меня по спине.
Я вздрогнул всем телом, хлыст врезался мне в тело, как нож.
– Нравится тебе это?
Я молчал.
– О, погоди, – ты еще завизжишь у меня, как собака под кнутом! – И вслед за угрозой посыпались удары.
Удары сыпались мне на спину, на руки, на затылок, быстрые, частые и со страшной силой… я стиснул зубы, чтобы не вскрикнуть. Вот она хлестнула меня по лицу, горячая кровь заструилась у меня по щекам – но она смеялась и продолжала наносить удары.
– Только теперь я понимаю тебя, – говорила она в промежутках между ударами. – Какое наслаждение иметь такую власть над человеком, и вдобавок над человеком, который любит… ведь ты меня любишь?.. О, погоди! – я еще терзать тебя буду… с каждым ударом будет расти мое наслаждение! Ну, извивайся же, кричи, визжи! Не будет тебе от меня пощады!..
Наконец она, по-видимому, устала.
Она швырнула хлыст, растянулась на оттоманке и позвонила.
Вошли негритянки.
– Развяжите его.
Едва была развязана веревка, я грохнулся, как бревно, на пол. Черные женщины засмеялись, обнажив свои белые зубы.
– Развяжите ему веревки на ногах.
Это было сделано. Я мог подняться.
– Поди сюда, Григорий.
Я подхожу к прекрасной женщине, еще никогда не казавшейся мне такой соблазнительной, как теперь, в припадке жестокости, в глумлении.
– Еще на шаг ближе, – приказала она. – На колени и целуй ногу!
Она протягивает ногу из-под белого атласного подола, и я, сверхчувственный безумец, припадаю к ней губами.
– Теперь ты целый месяц не увидишь меня, Григорий, – говорит она серьезно, – ты отчуждишься от меня за это время и таким образом легче освоишься со своим новым положением у меня. В течение этого времени ты будешь работать в саду и ожидать моих приказаний. А теперь – ступай, раб!
* * *Месяц прошел с однообразной правильностью в тяжелом труде, в тоскливом томлении – в томлении по той, которая причинила мне все эти страдания. Я прикомандирован к садовнику, помогаю ему ставить подпорки к деревьям, к плетням, пересаживать цветы, окапывать клумбы, подметать дорожки, посыпанные гравием. Я делю его грубый стол и его жесткое ложе, встаю с курами и ложусь спать с петухами.
Время от времени до меня доходит слух, что наша госпожа веселится, что она окружена поклонниками, а раз я услышал даже сам ее веселый смех, донесшийся до сада.
Я кажусь себе совершенно глупым. Отупел ли я от этой жизни или я и раньше был глуп?
Месяц подходит к концу – послезавтра кончается срок. Что-то она теперь сделает со мной? Или она совсем обо мне забыла и я буду до праведной кончины своей подпирать деревья и вязать букеты?
Письменное приказание:
«Рабу Григорию сим повелеваю явиться служить мне лично.
Ванда Дунаева».* * *С сильно бьющимся сердцем раздвигаю я утром следующего дня портьеры из дамá и вхожу в спальню моей богини, еще утопающую в прелестном полусвете.
– Это ты, Григорий? – спросила она, когда я, стоя на коленях, растапливал камин.
Я весь затрепетал при звуке любимого голоса. Ее самой мне не видно, она почивает, недоступная, за опущенным пологом кровати.
– Так точно, сударыня.
– Который час?
– Девять пробило.
– Завтрак.
Я бегу за ним и, принеся поднос с кофе, опускаюсь с ним на колени у ее постели, за пологом.
– Вот завтрак, госпожа.
Ванда раздвигает полог, и – странно! – в первое мгновение, когда я ее увидел с распущенными волнами волос на белых подушках, она показалась мне прекрасной, но совершенно чужой; дивные, но незнакомые, любимые черты, это лицо жестко и дышит чуждым выражением усталости, пресыщения.
Неужели это было и раньше и я только не замечал этого?
Она обращает свои зеленые глаза на меня – больше с любопытством, чем с угрозой или с состраданием, – и натягивает на обнаженные плечи темный меховой ночной халат, в котором она почивает.
В это мгновение она так волшебно, так головокружительно прекрасна, что я чувствую, как кровь ударила мне в голову, прихлынула к сердцу, и поднос задрожал в моей руке. Она это заметила и взялась за хлыст, лежавший на ее ночном столике.
– Ты неловок, раб, – говорит она, нахмурив брови.
Я опускаю глаза и держу поднос, как только могу, крепко, а она пьет свой кофе, зевает и потягивается своим дивным телом в великолепных мехах.
* * *Она позвонила. Я вошел.
– Это письмо князю Корсини.
Я помчался в город, передал письмо князю, красивому молодому человеку с жгучими черными глазами и, весь истерзанный ревностью, принес ей ответ.
– Что с тобой? – спрашивает она, вглядываясь в меня. – Ты страшно бледен.
– Ничего, госпожа, – немножко запыхался от быстрой ходьбы.
* * *За завтраком князь сидит рядом с ней, и я должен прислуживать им обоим, а они шутят, и я совершенно не существую ни для нее, ни для него. На мгновение у меня потемнело в глазах, и я пролил на скатерть и на ее платье бордо, которое в ту минуту наливал ему в рюмку.
– Ты неуклюж! – воскликнула Ванда и дала мне пощечину.
Князь засмеялся, засмеялась и она, а мне кровь ударила в лицо.
* * *После завтрака она едет кататься в маленькой коляске, запряженной английской лошадью, и сама правит. Я сижу позади нее и вижу, как она кокетничает и кланяется, улыбаясь, когда кто-нибудь из знатных господ здоровается с нею.
Когда я помогаю ей выйти из коляски, она слегка опирается на мою руку – прикосновение пронизывает меня электрическим током. Ах, она все же дивная женщина, и я люблю ее больше, чем когда-либо.
* * *К обеду, к шести часам вечера, явились несколько дам и мужчин. Я служу за столом и на этот раз не проливаю вино на скатерть.
Одна пощечина стоит ведь больше десятка лекций – она так быстро воспитывает, в особенности когда ее наносит маленькая, полная женская рука, поучающая нас.
* * *После обеда она едет в театр Pergola. Спускаясь с лестницы в своем черном бархатном платье с широким горностаевым воротником, с диадемой из белых роз в волосах, – она ослепительно прекрасна. Я откидываю подножку, помогаю ей сесть в карету. У подъезда театра я соскакиваю с козел; выходя из кареты, она опирается на мою руку, затрепетавшую под сладостной ношей. Я открываю ей дверь ложи и затем жду ее в коридоре.
Четыре часа длится спектакль, все это время она принимает в ложе своих поклонников, а я стискиваю зубы от бешенства.
* * *Далеко за полночь раздается в последний раз звонок моей повелительницы.
– Огня! – коротко приказывает она и так же коротко: – Чаю! – когда огонь в камине затрещал.
Когда я вошел с кипящим самоваром, она уже успела раздеться и накидывала с помощью негритянки свое белое неглиже.
После этого Гайдэ удалилась.
– Подай ночной меховой халат, – говорит Ванда, потягиваясь с сонной грацией всем своим дивным телом.
Я беру с кресла халат и держу его, пока она лениво просовывает руки в рукава.
Затем она бросается на подушки оттоманки.
– Сними мне ботинки и надень мне бархатные туфли.
Я становлюсь на колени и стягиваю маленький ботинок, который не сразу снимается.
– Живо, живо! – восклицает Ванда. – Ты мне больно делаешь! Погоди-ка, я с тобой расправлюсь!
Хлестнула меня хлыстом… Сняты наконец ботинки!
– А теперь ступай!..
Еще один пинок ногой – и я отпущен на покой.
* * *Сегодня я проводил ее на вечер. В передней она приказала мне снять с нее шубку, потом вошла в ярко освещенный зал с горделивой улыбкой, уверенная в своей победе, предоставив мне снова предаваться в течение целых часов своим унылым однообразным думам.
Время от времени, когда дверь открывалась на минуту, до меня доносились звуки музыки. Два-три лакея попытались было вступить со мной в разговор, но, так как я знаю только несколько слов по-итальянски, оставили меня вскоре в покое.
Наконец я засыпаю и вижу во сне, что убил Ванду в припадке безумной ревности и что меня приговорили к смертной казни; я вижу, как меня прикрепили к эшафоту, опускается топор… я уже чувствую его удар по затылку, но я еще жив…