Михаил Алексеев - Мой Сталинград
А сейчас все мы более всего на свете боялись одного: как бы немцы не обнаружили нашего ухода с первых же минут его начала, когда все бойцы и огневые средства окажутся в походном порядке и не смогут противостоять неприятельским атакам. Но судя по тому как развивались события дальше, немцы и не думали нас преследовать и атаковать: для этого, как выяснилось к рассвету, у них решительно не было никакой необходимости, поскольку они приготовили нам нечто более неприятное. Думать же о том, что снятие с переднего края одновременно нескольких дивизий окажется для противника незамеченным, было бы в высшей степени наивным. И все-таки нам очень хотелось, чтобы все было именно так. Но – увы...
Часам к одиннадцати почти все подразделения 106-го стрелкового полка спустились в балку, к которой мы, минометчики, привыкли настолько, что считали ее уже своею. Здесь весь полк, прикрывшись сгустившейся темнотой, выстроился в единую колонну. Стрелковые роты вышли в ее голову, за ними должны были двигаться пулеметчики, пэтээровцы [9], артиллеристы, связисты, «химики» [10], минометчики ротного и батальонного подчинения. Наша полковая минометная рота оказалась посредине колонны, поскольку ее огневые позиции находились как раз на стыке двух стрелковых полков – 106-го и 129-го.
Артиллерийский полк, занимавший позиции в километре за ними, очевидно, отходил (вернее бы сказать, выходил) по параллельному маршруту, если вообще можно говорить о каких-то параллелях в этих бесконечно извивающихся, то и дело перекрещивающихся, больших и малых, глубоких оврагах и мелких овражках, именуемых тут не иначе как балками и балочками, в основном безымянных, но и таких, у коих есть собственные имена: балка Купоросная, балка Караватка, например, – с этими нашей дивизии еще предстоит иметь дело во второй половине Сталинградской эпопеи.
Ровно в полночь, по чьей-то команде (кто ее подал, я и поныне не знаю) началось движение. Колонна, похожая на медленно текущую почти бесшумную реку, потекла по балке, точно повторяя все ее повороты влево-вправо, все ее извивы, неукоснительно подчиняясь ее капризам, своенравному ее характеру; от нее мы требовали только одного – чтобы вела она нас на восток, где грезилось спасение. Сравнение живого человеческого потока с рекой окажется более чем оправданным, если вспомнить, что устремляется он, этот поток, в конечном счете к Волге, куда вечно, а значит, и в эти вот часы и минуты, устремляются отовсюду тысячи ручьев, сотни больших и малых рек, взыскующих большой воды, где только и возможно продолжение их собственной жизни. До этой ночи еще никто не сказал, что за Волгой для нас земли нет, то есть не произнес тех слов, которые, в общем-то, едва ли и могли быть произнесены в условиях, когда всем нам было не до звучных, красивых и многозначительных лозунгов, ибо речь могла идти лишь об одном – как вырваться из гигантского капкана и остаться не просто живыми, а сохранить еще возможность сопротивления вражескому нашествию. Тем не менее лозунг родился, но не там, где решалось «быть или не быть», не среди непосредственно воюющих, а где-то в ближних, скорее же всего, в дальних тылах, где не льется кровь, где поспокойнее и где только и можно сочинять и красивые лозунги и придумывать бесстыдно-фальшивых героев, вроде картинно-лубочного Фомы Смыслова с его приторным, псевдонародным «заветным словом», поучения которого в окопах никто, конечно, не читал, даже мы, политруки рот, стыдились знакомить с ними своих солдат. Но зато автор мог утешить себя мыслью, что тоже занят делом, что тоже воюет, хотя ему в самый бы раз вспомнить о мухе, которая «пахала», уютно устроившись на воловьем роге. Имея в виду сочинителя, из-под пера которого родился вышеназванный Фома, кто-то из его пишущих собратьев тогда же пустил по миру ехиднейшие строчки:
Поэты наши ищут бури,Стремясь к газете фронтовой.А он, мятежный, сидит в Пуре [11],Как будто в Пуре есть покой.
Хлесткое это четверостишье я услышал впервые спустя много лет, уже после войны. А отчаянно боевой, архипатриотичный клич «За Волгой для нас земли нет» поскакал по газетам, боевым листкам в те же самые дни, когда чуть ли не ежедневно выходил со своими косноязычными, тошнотворными афоризмами Фома Смыслов, – одно это уже могло бы указать на то, где явился на свет Божий и откуда начал свое путешествие, хотя, чтобы, очевидно, придать ему веса, называлось даже какое-то конкретное лицо из защитников Сталинграда, бросившее якобы этот боевой призыв в самый критический, кульминационный момент сражения. В сорок первом, мол, для нас за Москвой не было земли, а теперь вот нет ее за Волгой. Авторский плагиат налицо. Для нас куда были ближе такие строчки:
Ты лежишь ничком, мальчишкаДвадцати неполных лет.Вот тебе сейчас и крышка,Вот тебя уже и нет.Ты лежишь, заслонясь от смерти чернойТолько собственной спиной, —
тут была правда, пускай полынно-горькая, но ценилась она твоей потрясенной душой как глоток ключевой, родниковой воды. Волга же, которую русский человек называл не иначе как с присовокуплением слова «матушка», жила в нас и без лозунгов, стучалась в душу, когда сумрачно-молчаливая колонна, вытянувшаяся на несколько километров (после огромных потерь в людях дивизия была по-прежнему многочисленной), все убыстряя и убыстряя шаг, двигалась по переходящим одна в другую балкам в последней августовской ночи тысяча девятьсот сорок второго года. Там, на берегах великой реки, виделся нам рубеж, где враг должен быть остановлен. Иначе – что же? Иначе...
Свою роту мы вели с Усманом Хальфиным вдвоем, так, чтобы она, насколько это возможно, была полностью под нашим наблюдением. Взводы с одной повозкой для каждого из них шли в порядке номеров: первый, второй, третий. Четвертый, который замыкал бы ротную колонну, теперь был уже не наш и двигался, коли уцелел в последних боях, где-то впереди, в составе более всех обескровленной первой стрелковой роты. «Где ты, Миша Лобанов? Жив ли?» Не знаю уж почему, но именно этот мальчик-командир не выходил теперь из моей головы, как не выходил после своей гибели Жамбуршин (об этом последнем очень уж горевал его земляк, наводчик Степан Романов, о коем речь впереди). А о Мише Лобанове вспомнилось, может быть, потому, что уж очень не хотелось ему уходить от нас, мы ведь видели, как он напрягал все свои силы, чтоб не расплакаться на глазах всего своего маленького взвода, как прятал от нас лицо, чтобы мы не увидели слез, которые капля за каплей все-таки непрошено просачивались и могли выдать состояние «грозного военачальника».
Час, два, три часа молчаливые полки под покровом ночи двигались на восток. Шли не по прямой, разумеется. Направление им давали балки, а в большей степени сами же немцы, выпускавшие ракеты в равные промежутки времени всю ночь на протяжении всего нашего пути. Ракеты взлетают слева – колонна резко поворачивает вправо, переходя на другую балку, лишь бы она вела нас на восток. Когда же мы видели вспархивающие вражеские ракеты прямо перед собой и таким образом как бы любезно предупреждающие нас, что дальше двигаться этой балкой нельзя, мы искали другой путь, устремляясь в черное пространство, оставшееся не разорванным ракетами и не освещенным ими. Волею ли Провидения, боязнью ли противника завязывать с нами бой в темноте (немцы редко воевали ночью), по причине ли того, что как бы их, немцев, прорвавшихся далеко за нами, – как бы их ни было много, но не могли же они за один день перекрыть всю неоглядную степь, перерезать все балки и балочки. Последнее казалось наиболее вероятным, что и укрепляло нас в надежде на благополучный конец нашего исхода к Сталинграду. А то, что для этого нам приходится все время менять направление, корректировать его, так ведь и Волга, которая в этот час всех нас манила, гонит свои воды к морю не по прямой, не кратчайшим путем, а делает для этого поворот за поворотом, вправо-влево, порою ей приходится даже замедлять течение, поворачивать чуть ли не назад, чтобы обойти очередное препятствие; для нее важно при этом было не упустить из виду главной своей цели, не уклониться от нее настолько, чтобы не потерять вовсе.
Часто немцы выпускали свои ракеты так близко, что мы слышали их характерный сухой треск, похожий на шипение кобры, прямо над своими головами. И на то короткое время, пока они висели, плавились в аспидно-черном, как надгробная плита, небе, в балке, по которой мы шли, делалось так ослепительно светло и так страшно, так неуютно, что хотелось спрятаться от самого себя. Кто-то в такой момент падал на землю, кто-то бежал в сторону, где было потемнее, кто-то останавливался и застывал на месте, скованный ужасом, кто-то прижимался поплотнее к рядом идущему, как прижимается ребенок к своему отцу в минуты опасности; кто-то снимал с плеча винтовку, кто-то хватался за висевшую на ремне и оттягивающую его книзу противотанковую гранату, – каждый в отдельности и все вместе напряженно ожидали одного – вражеского нападения, которое, по логике вещей, должно же было в любую минуту начаться. Но ракеты, витиевато расписавшись на темном полотне небес, угасали, сгорев до конца, или падали на землю, окропляя ее своими горячими брызгами, – и теперь уже в балке воцарялась жуткая темень, каковую принято называть кромешной, той, что предполагалась в преисподней. На какую-то минуту нельзя было увидеть, идущего рядом с тобой. Но наше движение тотчас возобновлялось, ускоряясь все крепнущей, все усиливающейся надеждой на скорый выход из окружения. Поближе к рассвету мы уже готовы были поверить, что самое страшное позади, что вот-вот мы встретимся и соединимся с теми, кто должен был выйти нам навстречу, как еще совсем недавно выходили мы сами на смену тем, кто с запекшейся кровью на рваных гимнастерках уходил от Дона все к той же Волге, куда стремились сейчас и мы. Вот-вот это должно произойти. Так думалось, а еще больше – этого хотелось. Этого – единственного!..