Михаил Алексеев - Мой Сталинград
А пока что наша 29-я стрелковая дивизия, которую немцы успели уже окрестить «дикой сибирской», стояла действительно насмерть, как и предписывалось грозным приказом, прочитанным нами под хутором Генераловским. А противостояла ей тоже 29-я, но только уже немецкая мотострелковая. Цифру «29» мне придется поставить тут и в третий раз, потому что она совпала с десятым, и последним, днем нашего «пребывания» в кровавой купели под совхозом Юркина у Абганерова. Впрочем, я-то не знал, что он последний, этот день, когда, дождавшись сумерек, отправился проведать, по обыкновению, своих товарищей – Николая Соколова и Василия Зебницкого. Но первый из них уже сам бежал мне навстречу. Бежал, по привычке пригнувшись до самой земли, позабыв, очевидно, что находится в балке, недоступной пулям, которые выпускались немцами из всех видов стрелкового оружия с вечера и до утра, – так просто, для острастки. Едва не сбив меня с ног, Николай закричал:
– Ты получил приказ?
– Какой?
– Неужели не получил?
– Связь с Чхиквадзе прервана. А что? Что там?!
– Через час снимаемся. Моя пулеметная рота уже оставила передовую. Сейчас спускается сюда. Рота Зебницкого – тоже... У него осталось человек десять. Это от ста-то пятидесяти... Так что... так что давайте и вы с Хальфиным, а то как есть попадете к немцам в лапы. Снимайте свои трубы!
– Ты с ума сошел! Я ж не получил приказа!
– И не получишь!
– Как это?
– А вот так!.. Сам же говоришь, связь с Чхиквадзе прервана. А знаешь – почему? Командный пункт полка захвачен немцами!
Во рту у меня мгновенно все спеклось.
– Не может быть... – еле выговорил я.
– Очень даже может быть. А вот наш комбат еще успел получить приказ об отходе, – сказав это, Соколов подошел ко мне вплотную и, горячо дыхнув в мое ухо, торопливо зашептал: – Не только наш полк – вся дивизия окружена. Говорят, подвел левый сосед. Вот так...
Теперь только с трагической ясностью стали проступать для меня события прошедшего дня.
С самого раннего утра была запущена в действие гигантская карусель немецких пикировщиков всех, кажется, систем. Через короткое время к «юнкерсам» и «фоккерам» подключились румынские кургузые бипланы. Они мельтешили в воздухе, как большие назойливые мухи, и гул их моторов удивительно напоминал гудение мушиного сонмища под потолком деревенской избы. Оказалось, что и эти допотопные крылатые уродцы тоже умеют пикировать под довольно острым углом и сбрасывать свои небольшие бомбы. Ревущая и воющая карусель прокручивалась, однако, не над нашим передним краем, как обыкновенно, а позади нас, то есть как раз там, где должны были находиться штабы и тылы полков и дивизии. До нас докатывался лишь грохот бомбовых разрывов и приглушенный расстоянием рокот крупнокалиберных пулеметов и скорострельных автоматических пушек, установленных на вражеских пикировщиках. Пыль, смешавшись с дымом, повисла густым бурым облаком над огромным пространством. Через какое-то время это облако и рев авиационных моторов стали быстро смещаться на восток, и за нашей спиной вдруг все стихло. В этот час Усман Хальфин попросил меня подняться к нему на НП. Против своего обыкновения, теперь он был сильно взволнован. Передавая мне свой бинокль, сказал:
– Посмотри вон туда...
Я посмотрел, и сердце бешено, испуганно заколотилось от увиденного: бесконечно длинная колонна крытых брезентом тупорылых грузовиков, выползая из-за кромки дрожащего в мареве горизонта, в открытую, никого и ничего не боясь, во весь дух катилась по степи с запада на восток, вздымая кирпично-рыжие, под цвет прокаленной земли, тучи не успевавшей оседать пыли.
– Может, это наши? – вырвалось у меня скорее просто так, как бы по инерции, когда человек и сам не верит в возможность того, о чем подумалось и чего бы очень хотелось.
– Какое там наши! – и Хальфин взял из моих рук бинокль.
Но и без бинокля колонна грузовиков, перебиваемых приземистыми бронетранспортерами, была хорошо видна с нашего наблюдательного пункта. Мы, конечно, понимали, что увиденное ничего хорошего нам не обещает, но еще не знали, что под вечер оно обернется такой ужасной новостью.
Окружены!
Много страшных слов можно услышать на войне, но страшнее вот этого, пожалуй, и не бывает. Произнесенное кем-то вслух в критический час боя, оно способно в одну минуту сделать то, чего не сделает самое грозное оружие, а именно, посеять панику, которая сейчас же превратит строго организованное войско в обезумевшую толпу, охваченную чувством, равно смертельным как для одного человека, так и для всех. Чувство это выражается в известной формуле: «Спасайся, кто как может!» Подчинившись ему и ударившись куда глаза глядят, некий одиночка, может быть, случайно и спасется, но это и для него будет лишь призрачным спасением: смерть все равно отыщет его, куда бы ни унесли его ноги, необыкновенно шустрые у насмерть перепуганного человека. Смерть – она всегда ходит рука об руку с нами на войне, это уж истина, и с этим ничего уж не поделаешь. Гибель одного, десятка, сотни, нескольких сотен и даже тысячи – это так, в порядке вещей, с этим приходится мириться. Но от паники может погибнуть – и притом бессмысленно – целое войсковое соединение с тяжкими последствиями. Не потому ли не сообщили нам заблаговременно о том, что мы окружены, что там, «наверху», изо всех сил удерживали это роковое слово «окружены». Не оказалось его и у капитана Рыкова, отдавшего приказ своим ротам об отходе. Тем не менее оно все-таки вырвалось из-под контроля как бы само собой и пошло гулять по переднему краю, как гуляет в ночи огненная «галка» при большом пожаре, перелетая с одной крыши на другую до тех пор, пока не охватит пламенем все селение. Передавалось нехорошее это слово в основном шепотом и тут, под Абганеровом, занозою, верблюжьей колючкой, которой была так богата донская земля, впивалось в мозг и душу солдат, но вот что удивительно: оно не произвело на них того действия, какое могло бы произвести в сорок первом году. Никто не оставил ни своего окопа, ни впопыхах выцарапанной малой саперной лопатой ямки или норы. Все оставались на своих местах, пока не пришло распоряжение на отход на «новые рубежи обороны», как было сказано в приказе Рыкова. Заметьте: «отход на новые рубежи», а не на «выход из окружения». Страшное слово по-прежнему пытались держать в узде, хотя недоуздок был уже оборван, но никто и никогда не узнает, кем именно это сделано.
Важно, однако, что паника не взяла власти над нами, хотя роковое слово, не произносимое громко вслух, стучало в висках в перекатывало каменной крепости желваки на наших скулах.
Дождавшись полной темноты, где-то в одиннадцатом часу ночи, ездовые нашей минометной роты под командою старшины подали повозки вместе с походною кухней. Сделали это так тихо, что мы узнали об их появлении лишь по храпу лошадей да сдерживаемому покашливанию «старичков» (так минометчики меж собой называли повозочных). Не слышно было даже привычного, обязательного вроде бы тележного скрипа (колесные оси были обильно смазаны дегтем загодя). Почти в полной тишине были погружены лотки и запасные ящики с минами. Необходимые команды отдавались вполголоса. Люди двигались, но все делалось как бы на ощупь. Даже лошади как бы догадывались о значении момента, не отфыркивались громко, стояли действительно как вкопанные, только меняя положение тел, легонько переступали с ноги на ногу; они и возившиеся возле них люди на миг выхватывались из черного мрака ночи ракетами и трассирующими пулями, которые в равные промежутки времени взмывали вверх со стороны Абганерова и рвали на части гигантское черное полотно южного неба; в такие моменты минометчики инстинктивно пригибались, прекращали движения, а лошади сторожко вспрядывали ушами и подымали свои большие тяжелые головы. Я, пожалуй, не удивился бы, если б кто-нибудь сказал тогда, что такое поведение монгольских коньков-горбунков внушено им их главным заботником и воспитателем – Кузьмичом. Еще там, под Акмолинском, каждой из них к положенной попоне он добавлял старую, какой-то не нынешней рыжей масти шинель, когда минометная рота выходила в белое царство заснеженной Казахстанской степи на занятия, которым полагалось быть максимально приближенными к условиям действительного боя. А они, эти условия, предполагали и максимальные трудности, потому-то из и без того морозных дней и ночей выбирались самые холоднющие. В таких случаях лошадям приходилось многими часами стоять в упряжке открытыми всем пронизывающим ветрам, откуда бы им ни вздумалось дуть; ездовые, как и все мы, могли зарыться в снег, но лошади этого сделать не могли. Вот тут-то и шли в дело странные, загадочные шинели (одному Кузьмичу да разве что Богу ведомо, где они добыты, – не в заброшенном ли вещевом складе, в котором собиралось и хранилось «про черный день» это старье со времен русско-японской войны или «от первой до второй германской» [8]?). Как бы там ни было, а сейчас, на учениях, шинели, пропитанные людским и лошадиным потом, в соединении приобретшим запах совершенно самостоятельный, ни в какой уж даже в самой малой степени не похожий ни на какие иные запахи, – «духмяные» (словечко Кузьмича) эти шинели и давали дополнительное тепло для «сугрева» наших безропотных четвероногих помощниц. И теперь вот тут, в условиях не приближенных к боевым, а действительно боевых, заботу о «конной тяге» старшина роты ставил во главу угла, если выразиться языком казенным; в переводе же на обычный, человеческий язык это означало: ежели ты ездовой и тебе вручена лошадь, думай сперва о ней, а потом уж о себе, что и делали наши «старички», строго придерживаясь указания Кузьмича. Менее чем через полчаса с момента выхода на новый рубеж вы не увидели бы ни одной лошади: в невероятно малый этот срок в почти каменной земле для них откапывались укрытия, достаточно глубокие, чтобы осколки от разорвавшихся поблизости бомб и снарядов не могли задеть лошадей. А вместо маскировочных сетей ездовые употребляли старые рыбацкие сети, бредни и невода, предусмотрительно подобранные ими на Дону в прибрежных Нижне-Яблочном и Верхне-Яблочном хуторах, а также на Аксае у хутора Чикова. Не этим ли в первую очередь объясняется почти невероятное: при бесконечных бомбежках и артиллерийско-минометных обстрелах ни одна лошадь роты не была ни убита, ни ранена. Пока что...