Владислав Реймонт - Мужики
— Замучили меня пчелки! Так ты приходи по вечерам требник читать. Да смотри, себя не роняй и с мужиками не водись — кто в отруби полезет, того свиньи съедят! Съедят, говорю — и баста! — Он прикрыл лысину платком и захрапел уже по-настоящему.
По-видимому, того же мнения был и органист. Когда его работник погнал лошадей на пастбище и Ясь вскочил на одну из них, отец крикнул ему:
— Слезай сейчас же! Не подобает ксендзу без седла ездить и быть запанибрата с пастухами!
Ясю очень хотелось покататься, но он послушно слез с лошади и, так как уже смеркалось, пошел за огород читать вечерние молитвы.
Но как можно было сосредоточиться? Где-то глухо звенела девичья песня, в соседнем саду болтали бабы, и каждое слово отдавалось в воздухе, шумели дети, купаясь в озере, откуда-то раздавались взрывы смеха, мычали коровы, пронзительно кричали цесарки ксендза, и вся деревня гудела, как улей. Ясь то и дело сбивался, а когда, наконец, сосредоточился и, став на колени во ржи, благоговейно устремил глаза на звездное небо, из деревни донеслись такие отчаянные вопли, проклятия и причитания, что он вскочил и побежал к дому, сильно встревоженный.
Мать в эту минуту вышла звать его ужинать.
— Что там случилось? Дерутся, что ли?
— Это Юзеф Вахник вернулся из волости выпивши и подрался со своей бабой. Ей давно следовало задать трепку! Не беспокойся, ничего ей не сделается.
— Да она кричит, как будто ее режут!
— Бабы всегда так. Если бы он ее палкой бил, она бы молчала. Ничего, завтра она ему отплатит! Пойдем, сынок, ужин остынет.
Ясь почти не притронулся к еде и, очень утомленный, сразу после ужина лег спать. Но рано утром, как только взошло солнце, он был уже на ногах. Обежал все поле, принес лошадям клеверу, подразнил индюков ксендза, поздоровался с собаками, которые от радости чуть с цепей не сорвались, насыпал зерна голубям, помог младшему брату выгнать коров, нарубил за Михала дров, проведал в саду распускавшиеся маргаритки, поиграл с жеребенком, побывал везде, все обласкал взглядом, как дорогих друзей, — и мальвы, осыпанные цветами, и гревшихся на солнце поросят, даже крапиву и бурьян, притаившиеся под плетнями. Мать следила за ним влюбленными глазами и шептала, снисходительно усмехаясь:
— Сумасшедший! Вот сумасшедший!
А Ясь все бродил вокруг, сияя как этот июльский день. Веселый, смеющийся, он словно излучал солнечный свет и тепло, обнимая весь мир любящей душой. Как только зазвонила "сигнатурка", он все бросил и побежал в костел.
В новеньком стихаре с красными лентами он прислуживал за обедней и в промежутках горячо молился. Все же он заметил Ягусю, стоявшую на коленях несколько в стороне, и всякий раз, поднимая голову, встречал ее яркие синие глаза, устремленные на него, видел затаенную улыбку на полураскрытых губах.
После обедни ксендз увел его в плебанию и засадил писать, так что он только после полудня выбрался в деревню навестить знакомых.
Прежде всего он зашел к Клембам, ближайшим соседям, жившим через дорогу. Однако в избе он не застал никого, и только в сенях, в углу, что-то зашевелилось, и чей-то голос прохрипел:
— Это я, Агата!
Она приподнялась и в удивлении развела руками:
— Господи Иисусе, пан Ясь!
— Лежите, лежите! Хвораете? — заботливо спросил Ясь и, придвинув себе чурбанчик, сел около Агаты, с трудом узнавая ее лицо, высохшее, как земля.
— Уж только жду, когда Господь меня приберет. — Голос ее звучал торжественно.
— А чем вы больны?
— Ничем. Это смерть подходит. Вот приютили меня Клембы, чтобы я у них померла… Лежу, молюсь и дожидаюсь терпеливо того часа, когда постучится она и скажет: "Пойдем со мной, душа человеческая".
— А почему же они вас в комнату не перенесли?
— Пока еще не настал час, зачем я буду место у них занимать? И так уж пришлось теленка убрать из сеней. А они мне обещали, что в последний час перенесут в комнату, положат на кровать, под образами… и свечи зажгут… и ксендза позовут. А как помру, оденут на меня праздничную одежду и похороны справят как следует… ведь на все денег дала, и люди они хорошие, так авось сироту не обидят. Недолго я буду у них тут место занимать… Они мне при свидетелях обещали…
— А не скучно вам одной лежать?
Голос Яся дрожал от жалости.
— Нет, мне очень хорошо, панич. Дверь открыта, так мне все видно. Кто по улице пройдет, кто заговорит где-нибудь, а кто и сюда заглянет, иной раз даже добрым словом порадует… Как будто я по деревне хожу! И когда все в поле уйдут, — мне и то не скучно: куры на дворе в мусоре роются, свинья за стеной похрюкает, собачки забегут или воробьи залетят в сени… А перед закатом и солнце маленько сюда посветит… иной раз какой-нибудь сорванец камешком швырнет… Так денек и пролетит незаметно… А по ночам тоже… приходят ко мне…
— Кто же это? Кто приходит? — Ясь близко заглянул в ее открытые, но словно незрячие глаза.
— Свои… те, что давно померли, и родня, и знакомые. Правду, говорю, панич, приходят… А раз, — зашептала Агата с улыбкой невыразимого счастья, — раз пришла ко мне Пресвятая Дева и говорит тихонько: "Лежи себе, Агата, Иисус тебя наградит!" Сама Ченстоховская, я ее сразу узнала… В короне и мантии, вся в золоте и кораллах. По голове меня погладила и говорит: "Не бойся, сирота, на небесах будешь ты первой хозяйкой, помещицей будешь…"
Бормотала старуха, как засыпающая птица, а Ясь, наклонясь над ней, слушал, и казалось ему, что он заглянул в какую-то непостижимую глубину, где свершается нечто, совсем уж не подвластное человеческому уму. Ему стало страшно, но он не мог уйти, не мог оторваться от этого жалкого человеческого существа, этой увядшей былинки, которая, дрожа, как луч, угасающий во мраке, еще грезит о какой-то новой жизни. Впервые Ясь так близко заглянул в глаза неумолимой судьбе человека, и не диво, что его охватил ужас, глаза наполнились слезами, глубокое сострадание тяжестью своей пригнуло его к земле, и горячая мольба сама собой рвалась с дрожащих губ.
Агата очнулась и, приподняв голову, в восторге прошептала:
— Ангел ты мой! Добрая ты душа!
Уйдя от нее, Ясь долго еще стоял у какой-то стены, греясь на солнце и радуясь светлому, прекрасному дню, жизни, кипевшей вокруг.
Что же из того, что какая-то душа человеческая стонет в когтях смерти?
Солнце не перестало светить, шумели по-прежнему колосья, белые облака плыли в вышине, на улицах играли дети, в садах созревали румяные яблоки, в кузнице гремели молоты, кто-то чинил телегу, другой точил косу, готовясь к жатве, пахло свежим хлебом, гуторили бабы, на плетнях сушились холсты, по полям и дворам ходили люди, и, как всегда, как изо дня в день, шумел человеческий улей в трудах и заботах, не думая о том, кто первый скатится в бездну. Да и что пользы об этом думать?
Так и Ясь быстро встряхнулся и пошел дальше.
Он посидел немного около Матеуша, который строил для Стаха избу и уже подводил сруб под крышу. Постоял у озера с Плошковой, белившей холст. Навестил больную Юзьку, выслушал все жалобы жены войта, посмотрел в кузнице, как кузнец закаливает косы и точит серпы, заглянул и на огороды, где работало много девушек и баб. И везде ему были рады, везде его дружески приветствовали и смотрели на него с гордостью: ведь он родился и вырос в Липцах и, значит, был для всех свой.
Только напоследок зашел Ясь к Доминиковой. Старуха сидела перед избой и пряла шерсть. Яся это очень удивило, потому что глаза у нее были закрыты повязкой.
— А я пальцами нащупываю, какая нитка тонкая, какая толстая, — поясняла она ему и, очень довольная тем, что он ее навестил, кликнула Ягусю, занятую какой-то работой во дворе.
Ягуся пришла неодетая, в одной только юбке и рубахе и, увидев Яся, покраснела, как вишня, закрыла грудь руками и убежала в дом.
— Ягусь, принеси-ка молока! Может, пан Ясь выпьет холодненького.
Ягуся скоро принесла полную крынку молока и кружку. Она успела одеться и повязать голову платком, но почему-то была так смущена, что, когда наливала в кружку молоко, руки у нее тряслись, и она то бледнела, то краснела, не смея поднять глаз на гостя.
За все время, пока Ясь сидел у них, она не сказала ни слова и, только когда он уходил, проводила его на улицу смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду.
Ею вдруг овладело такое сильное желание бежать за ним, что, боясь поддаться искушению, она ушла в сад, обхватила обеими руками ствол яблони и, прижавшись к нему, стояла, тяжело дыша, в полузабытьи, в блаженном трепете, укрытая, как плащом, ветвями, низко свисавшими под тяжестью яблок. Стояла, опустив веки, с улыбкой, прятавшейся в уголках рта, счастливая и испуганная, чувствуя, что к горлу подступают радостные слезы, как той весенней ночью, когда она смотрела на Яся в окно.