Чарльз Диккенс - Холодный дом
Это она – та, которой он дорожил без малейшего себялюбия, разве что много лет видел в ней главный источник своего достоинства и гордости. Она, которую он любил, боготворил, почитал и вознес так высоко, что ее уважал весь свет. Она, к которой он, скованный этикетом и условностями своей жизни, испытывал живую любовь и нежность, сейчас терзаемые, как никакие другие его чувства, невыносимой пыткой. Он смотрит на нее, почти не думая о себе, и не может вынести мысли, что ее низвергли с тех высот, которые она так украшала.
Но, даже рухнув на пол, он, забывая о своих муках, все еще находит в себе силы вырвать ее имя из хаоса непроизвольных звуков и почти внятно вымолвить его, скорее со скорбью и состраданием, чем с упреком.
Глава LV
Бегство
Баккет, инспектор сыскного отделения, еще не нанес своего сокрушительного удара, о котором рассказывалось только что, он пока еще освежается сном, готовясь к боевому дню, а тем временем ночью двухместная почтовая карета, запряженная парой лошадей, выезжает из Линкольншира и по промерзшим зимним дорогам несется в Лондон.
Вскоре всю эту местность пересекут железные рельсы, и поезда будут метеорами проноситься по широким ночным просторам, грохоча и сверкая огнями, затмевающими лунный свет; но пока что их нет в этих краях, хоть и можно надеяться, что они когда-нибудь появятся. Ведутся подготовительные работы, производятся изыскания, ставятся вехи. Уже строят мосты, устои которых, еще не перекрытые фермами, в тоске переглядываются через дороги и реки, и можно подумать, что это каменные влюбленные, которым что-то препятствует соединиться; кое-где возведены отдельные участки насыпей, но, недоконченные, они сейчас похожи на обрывы, залитые потоками брошенных повозок и тачек, успевших покрыться ржавчиной; высокие треножники из жердей возникают на вершинах холмов, под которыми, по слухам, будут прорыты туннели; все имеет хаотический вид, все кажется покинутым, безнадежно опустошенным. Но почтовая карета несется во тьме ночной по промерзшим дорогам, и не помышляя о дороге железной.
В этой карете едет миссис Раунсуэлл, столько лет прослужившая домоправительницей в Чесни-Уолде, а рядом с нею сидит миссис Бегнет в серой накидке и с зонтом в руках. «Старухе» хотелось бы примоститься на передней скамейке, снаружи, так как это сиденье устроено на открытом воздухе и представляет собой что-то вроде насеста, а она как раз привыкла путешествовать, сидя на торчке, но миссис Раунсуэлл так заботится об удобствах своей спутницы, что не пускает ее туда. Миссис Раунсуэлл не в силах выразить свою благодарность миссис Бегнет. Она сидит, как всегда величавая, держа спутницу за руку, и, как ни шероховата эта рука, уже не раз подносила ее к губам.
– Вы – сами мать, душа моя, – то и дело повторяет она, – и вы нашли мать моего Джорджа!
– А вот как дело было, – отзывается миссис Бегнет. – Джордж, он всегда говорил со мной откровенно, сударыня; и вот он раз у нас дома говорит моему Вулиджу, что придется, мол, тебе, Вулидж, о многом подумать, когда вырастешь, и приятней всего тебе будет думать о том, что у мамы твоей ни морщинки на лице, ни седого волоса на голове не прибавилось по твоей вине; и так трогательно он это сказал, что я сразу же догадалась: значит, недавно он что-то услышал про свою родную мать, вот и вспомнил о ней. В молодости он не раз мне говорил, что был плохим сыном.
– Никогда, дорогая! – возражает миссис Раунсуэлл, заливаясь слезами. – Благословляю его от всей души, никогда! Он всегда меня любил, всегда был такой ласковый со мной, мой Джордж! Но он был смелый мальчик, немножко сбился с пути, ну и завербовался в солдаты. И я понимаю, что вначале он не хотел нам писать, пока не выйдет в офицеры; а когда увидел, что офицером ему не быть, решил, что, значит, он теперь ниже нас, и нечего ему нас позорить. Он всегда был гордый, мой Джордж, – чуть не с пеленок!
Всплеснув руками, словно в давно минувшие дни молодости, почтенная старуха, вся дрожа, вспоминает о том, какой он был хороший мальчик, какой красивый мальчик, какой веселый, добродушный и умный мальчик; как все в Чесни-Уолде его любили; как любил его сэр Лестер, когда еще был молодым джентльменом; как любили его собаки; как даже те люди, которые на него сердились, простили его, когда он, бедный мальчик, ушел из дому. И теперь, после такой долгой разлуки, увидеть его снова, но… в тюрьме! И широкий корсаж тяжело вздымается, а по-старинному подтянутый прямой стан горбится под бременем материнской любви и горя.
С врожденной чуткостью доброго, отзывчивого сердца миссис Бегнет позволяет старой домоправительнице ненадолго отдаться нахлынувшим на нее чувствам, – да и сама она вынуждена отереть рукой свои материнские глаза, но вскоре снова начинает тараторить, как всегда, бодрым голосом:
– Вот я и говорю Джорджу, когда отправилась позвать его чай пить (а он тогда вышел на улицу под тем предлогом, что хочется, мол, трубочку выкурить на воздухе): «Что это вас нынче так тревожит, Джордж, скажите, ради всего святого? Я всякое видела на своем веку, да и вас частенько видела и в хорошее время и в плохое, и дома и за границей, но в жизни не видывала, чтобы вы так загрустили, – ведь можно подумать, будто вы в чем-то каетесь!» – «Эх, миссис Бегнет, – говорит Джордж, – мне нынче и вправду грустно и настроение у меня покаянное, вот почему я сейчас такой, каким вы меня видите». – «Да что же вы наделали, старый друг?» – спрашиваю я. «Эх, миссис Бегнет, – говорит Джордж, а сам головой качает, – что я делал сегодня, то делал и многие годы, а переделывать это – лучше и не пытаться. Если мне и доведется попасть в рай, то уж, конечно, не за то, что я был хорошим сыном своей матери-вдове. А больше я вам ничего говорить не буду». И вот, сударыня, как сказал мне Джордж, что теперь, мол, «переделывать – лучше и не пытаться», я вдруг и вспомнила кое-что, о чем и раньше не раз думала, и тут же принялась допытываться, отчего ему именно сегодня пришли в голову такие мысли. Ну, Джордж и говорит мне, что он, мол, случайно встретил в конторе Талкингхорна одну приятную старушку, которая очень напомнила ему мать, да так увлекся разговором про эту самую старушку, что совсем забылся и принялся мне расписывать, какой она была раньше, много лет назад. Но вот наконец он замолчал; тут я у него и спрашиваю: а кто ж она такая, эта старушка, которую он нынче видел? А Джордж отвечает, что это, мол, миссис Раунсуэлл, которая вот уже лет пятьдесят с лишком служит домоправительницей в семействе Дедлоков, в Чесни-Уолде, где-то в Линкольншире. А надо вам сказать, Джордж не раз говорил мне и раньше, что он родом из Линкольншира; ну я в тот вечер и сказала своему старику Дубу: «Дуб, это его мать – бьюсь об заклад на сорок пять фунтов!»
За последние четыре часа миссис Бегнет рассказывала все это по меньшей мере раз двадцать, щебеча, словно птица, но как можно громче, чтобы старушка могла расслышать ее слова, несмотря на стук колес.
– Спасибо вам, и дай вам бог счастья, – говорит миссис Раунсуэлл. – Дай вам бог счастья, добрая вы душа, а я вас благодарю от всего сердца!
– Бог с вами! – восклицает миссис Бегнет совершенно искренне. – За что же меня благодарить? Не за что! Вам спасибо, сударыня, за то, что вы так благодарите меня! И еще раз не забудьте, сударыня, когда увидите, что Джордж – и вправду ваш сын, непременно заставьте его, ради вашего же блага, заручиться всей помощью, какая ему нужна, чтобы оправдаться и снять с себя обвинение, – ведь он так же не виноват, как мы с вами. Этого мало, что правда и справедливость на его стороне; за него должны стоять суд и судейские, – восклицает миссис Бегнет, видимо уверенная, что «суд и судейские» стоят особняком и навеки расторгли свой союз с правдой и справедливостью.
– Он получит всю помощь, какую только можно получить, дорогая моя, – говорит миссис Раунсуэлл. – Я с радостью отдам все свое добро, лишь бы помочь ему. Сэр Лестер сделает все, что можно, да и вся его родня тоже. Я… я знаю кое-что, дорогая моя, и буду сама просить, как мать, которая не видела его столько лет и наконец отыскала в тюрьме.
Старая домоправительница так волнуется, говорит так несвязно, так горестно ломает руки, что все это производит сильное впечатление на миссис Бегнет, и, пожалуй, даже удивило бы ее, если б она не видела, как страстно жалеет старушка своего несчастного сына. И все-таки миссис Бегнет недоумевает, почему миссис Раунсуэлл так рассеянно и непрерывно бормочет: «Миледи, миледи, миледи!»
Морозная ночь подходит к концу, брезжит рассвет, а почтовая карета все мчится вперед в утреннем тумане, похожая на призрак какой-то погибшей кареты. Ее окружает огромное общество других призраков – изгородей и деревьев, которые медленно исчезают, уступая дневной действительности. По приезде в Лондон путешественницы выходят из кареты; старая домоправительница – очень взволнованная и встревоженная, миссис Бегнет – совсем свежая и собранная, какой она, впрочем, осталась бы и в том случае, если бы ей немедленно пришлось отбыть дальше, в том же экипаже и опять без багажа, и ехать в какой-нибудь гарнизон на мысе Доброй Надежды, острове Вознесения или в Гонконге.