Чарльз Диккенс - Холодный дом
– Ложь! – перебивает его мадемуазель. – Сплошная ложь, друг мой!
– Сэр Лестер Дедлок, баронет, правильно ли я все рассчитал? Когда я рассчитывал, что эта пылкая девица обязательно будет пересаливать и в других отношениях, был я прав или нет? Был прав. Что она задумала сделать? Не пугайтесь! Задумала свалить вину на ее милость.
Сэр Лестер поднимается, но, пошатнувшись, снова падает в кресло.
– И ее поощряли слухи о том, что я постоянно торчу у вас в доме; а торчал я здесь как раз в расчете на то, чтоб она это знала. Теперь откройте вот эту мою записную книжку, сэр Лестер Дедлок, когда я, с вашего позволения, переброшу ее вам, и просмотрите полученные мною письма; вы в каждом увидите два слова! «Леди Дедлок». Разверните письмо, адресованное вам и перехваченное мною сегодня утром, и вы прочтете в нем три слова: «Леди Дедлок – убийца». Эти письма сыпались на меня, словно божьи коровки. Что же вы теперь скажете про миссис Баккет, если она видела из засады, как эта особа писала все свои письма? Что вы скажете про миссис Баккет, если она полчаса назад достала чернила, которыми были написаны эти письма, и почтовую бумагу и даже оторванные чистые полулисты и прочее? Что вы скажете, сэр Лестер Дедлок, баронет, про миссис Баккет, если она следила за этой девицей, когда та сдавала письма на почту одно за другим? – с торжеством осведомляется мистер Баккет, восторгаясь гениальностью своей супруги.
Два обстоятельства все больше бросаются в глаза по мере того, как мистер Баккет подходит к концу своего рассказа. Во-первых, чудится, будто он неуловимо получил какое-то грозное право собственности на мадемуазель. Во-вторых, чудится, будто самый воздух, которым она дышит, сжимается и замыкается вокруг нее, словно ее с трудом дышащее тело все тесней и тесней опутывают сетью или пеленают гробовыми пеленами.
– Известно, что ее милость была на месте преступления в тот знаменательный час, – говорит мистер Баккет, – и что вот эта моя приятельница-иностранка увидела ее там, вероятно, с верхней площадки лестницы. Ее милость, Джордж и моя приятельница-иностранка, все они, можно сказать, тогда шли по пятам друг за другом. Но теперь это уже не имеет никакого значения, и я не буду распространяться на эту тему. Я нашел пыж от пистолета, из которого стреляли в покойного мистера Талкингхорна. Пыж был сделан из клочка бумаги, оторванного от печатной статьи с описанием вашего дома в Чесни-Уолде. Ну, это улика не очень веская, скажете вы, сэр Лестер Дедлок, баронет. Да! Но если вот эта моя приятельница-иностранка настолько позабыла об осторожности, что не побоялась просто изорвать на куски и бросить остаток печатной страницы, а миссис Баккет сложила обрывки и увидела, что не хватает как раз того клочка, который пошел на пыж, дело начинает принимать скверный оборот.
– Все это наглая ложь, – перебивает его мадемуазель. – Очень уж много вы разглагольствуете. Вы кончили или будете говорить вечно?
– Сэр Лестер Дедлок, баронет, – продолжает мистер Баккет, который всегда с удовольствием произносит полный титул своего собеседника, не желая опускать ни единого слова, – последний пункт, к которому я теперь перехожу, доказывает, как важно в нашей работе быть терпеливым и ничего не делать второпях. Вчера я следил за этой особой без ее ведома, когда она была на похоронах вместе с моей женой, решившей взять ее с собою, а я уже тогда собрал столько улик, подметил такое выражение на ее лице, был так возмущен ее подкопом под миледи, да и час похорон показался мне настолько подходящим часом для так называемого возмездия, что, будь я более молодым и менее опытным работником, я, не колеблясь, арестовал бы ее тогда. Опять же в прошлый вечер, когда ее милость, которая вызывает всеобщее восхищение, вернулась домой с видом, – бог мой! – можно сказать, с видом Венеры, выходящей из волн морских, было так неприятно и просто дико думать об обвинении ее в убийстве, которого она не совершила, что мне положительно не терпелось покончить с этим делом. Но допустим, что я покончил бы с ним; что бы я в этом случае потерял? Сэр Лестер Дедлок, баронет, я потерял бы тогда орудие преступления. После того как похоронная процессия тронулась в путь, вот эта моя пленница предложила миссис Баккет проехаться на омнибусе за город и попить чайку в одном очень приличном ресторанчике. Надо сказать, что неподалеку оттуда находится пруд. За чаем эта девица встала и пошла взять носовой платок из комнаты, где обе наши дамы оставили свои шляпки. Ходила она довольно долго и вернулась немного запыхавшись. Как только они приехали домой, миссис Баккет доложила мне об этом, а также о прочих своих наблюдениях и подозрениях. Ночь была лунная, я приказал обшарить дно пруда в присутствии двух наших сыщиков, и вскоре нашли карманный пистолет, который не успел пролежать там и шести часов… А теперь, душечка, просуньте ручку чуть подальше и держите ее попрямей – тогда я не сделаю вам больно!
Мистер Баккет во мгновение ока защелкивает наручник на запястье француженки.
– Один есть, – говорит мистер Баккет. – Теперь протяните другую, душечка. Два… и дело с концом!
Он встает, она поднимается тоже.
– Где, – спрашивает она, опустив веки, так что они почти закрывают ее большие глаза, которые, как ни странно, все-таки смотрят на него пристальным взглядом, – где ваша лживая, ваша проклятая жена-предательница?
– Отправилась в полицейский участок, – отвечает мистер Баккет. – Там вы ее и увидите, душечка.
– Хотелось бы мне ее поцеловать! – восклицает мадемуазель Ортанз, фыркнув по-тигриному.
– А я опасаюсь, как бы вы ее не укусили, – говорит мистер Баккет.
– Уж я бы ее укусила! – кричит она, широко раскрыв глаза. – Я бы ее на куски растерзала с восторгом!
– Ну, конечно, душечка, – говорит мистер Баккет, сохраняя полнейшее спокойствие, – ничего другого я и не мог ожидать, зная, до чего ненавидят друга друга особы вашего пола, когда ссорятся. А на меня ведь вы сердитесь гораздо меньше, не так ли?
– Да. Но все-таки вы дьявол.
– То ангел, то дьявол, – вот как нас честят, а? – восклицает мистер Баккет. – Но подумайте хорошенько, ведь я только действую по долгу службы. Позвольте мне накинуть на вас шаль поаккуратней. Мне и раньше не раз приходилось заменять камеристку многим дамам. Шляпку поправить не требуется? Кеб стоит у подъезда.
Бросив негодующий взгляд на зеркало, мадемуазель Ортанз одним резким движением приводит свой туалет в полный порядок, и, надо отдать ей должное, вид у нее сейчас точь-в-точь как у настоящей светской дамы.
– Так выслушайте меня, ангел мой, – язвительно говорит она, кивая головой. – Вы очень остроумны. Но можете вы возвратить к жизни того человека?
– Пожалуй, что нет, – отвечает мистер Баккет.
– Забавно! Послушайте меня еще немножко. Вы очень остроумны. Но можете вы вернуть женскую честь ей?
– Не злобствуйте, – говорит мистер Баккет.
– Или мужскую гордость ему? – кричит мадемуазель, с неизъяснимым презрением указывая на сэра Лестера. – Ага! Так посмотрите же на него. Бедный младенец! Ха-ха-ха!
– Пойдемте-ка, пойдемте; это «парлэ» еще хуже прежнего, – говорит мистер Баккет. – Пойдемте!
– Значит, не можете. Ну, так делайте со мной что хотите. Придет смерть – только и всего; а мне наплевать. Пойдемте, ангел мой. Прощайте вы, седой старик. Я вас жалею и пре-зи-раю! – И она так стиснула зубы, что кажется, будто рот ее замкнулся при помощи пружины.
Нет слов описать, с каким видом выводит ее мистер Баккет, но этот подвиг он совершает каким-то ему одному известным способом, окружая и обволакивая ее, точно облаком, и улетая вместе с нею, – ни дать ни взять доморощенный Юпитер, который похищает предмет своей нежной страсти.
Оставшись один, сэр Лестер сидит недвижно, словно все еще прислушиваясь к чему-то, словно внимание его все еще чем-то поглощено. Но вот наконец он обводит глазами опустевшую комнату и, поняв, что в ней никого нет, пошатываясь встает, отодвигает кресло и делает несколько шагов, хватаясь рукой за стол. Потом останавливается и, снова бормоча что-то невнятное, поднимает глаза, точно присматриваясь к чему-то.
Бог его знает, что он такое видит. То ли – зеленые-зеленые леса Чесни-Уолда, великолепный дом, портреты своих предков; то ли – чужих людей, оскверняющих все это, полицейских, запустивших грубые руки в самое драгоценное его наследие, тысячи пальцев, указывающих на него, тысячи рож, злорадно смеющихся над ним. Но если подобные тени и мелькают перед ним, к его великому ужасу, то есть еще одна, совсем иная тень, имя которой он даже сейчас может произнести почти отчетливо; и, глядя лишь на нее одну, он рвет свои белые волосы и только к ней одной он простирает руки.
Это она – та, которой он дорожил без малейшего себялюбия, разве что много лет видел в ней главный источник своего достоинства и гордости. Она, которую он любил, боготворил, почитал и вознес так высоко, что ее уважал весь свет. Она, к которой он, скованный этикетом и условностями своей жизни, испытывал живую любовь и нежность, сейчас терзаемые, как никакие другие его чувства, невыносимой пыткой. Он смотрит на нее, почти не думая о себе, и не может вынести мысли, что ее низвергли с тех высот, которые она так украшала.