Человек недостойный - Дадзай Осаму
Аптекарша рассмеялась.
– Какой же вы настойчивый. Будто уже пристрастились.
Стуча костылями, она подошла к полке, чтобы взять с нее лекарство.
– Целую упаковку не дам. А то израсходуете ее сразу. Вот вам половина.
– Раз жадничаете, что ж, ничего не поделаешь.
Сразу после возвращения домой я впрыснул себе дозу.
– Неужели не больно? – робко спросила Ёсико.
– Больно, конечно. Но надо, даже если не хочется, чтобы повысить продуктивность работы. Видишь, какой я в последнее время бодрый? Ну, за работу. За работу, за работу! – оживился я.
Однажды я постучался в дверь аптеки глубокой ночью. А когда, постукивая костылями, вышла аптекарша, одетая в ночную рубашку, я вдруг обнял ее, поцеловал и залился притворными слезами. Она молча вручила мне коробочку.
К тому времени, когда я остро осознал, что морфий, подобно сётю, – нет, в еще большей мере – гадость и грязь, у меня уже развилась полная зависимость от него. Я поистине достиг пределов бесстыдства. В стремлении добывать морфий я снова принялся копировать сюнгу, мало того – вступил с калекой-аптекаршей в буквальном смысле слова уродливую связь.
Хочу умереть, поскорее хочу умереть, ведь ничего уже не исправить, и любые мои попытки будут тщетными, лишь прибавив мне позора; таким, как я, нечего и надеяться на поездки на велосипедах к водопаду Аоба, одна низкая вина будет громоздиться на другую, еще более гнусную, мучения – становиться все нестерпимее, но одержимый мыслями о том, что я хочу умереть, что должен умереть, потому что в самой жизни заложено семя вины, я продолжал исступленно метаться между домом и аптекой.
Сколько бы я ни работал, долг аптеке достиг устрашающих размеров, поскольку дозу морфия приходилось увеличивать, у аптекарши при виде меня наворачивались слезы, плакал и я.
Ад.
В качестве последней надежды на спасение из этого ада – после чего, если бы она не оправдалась, мне осталось бы лишь удавиться, так что мой шаг был равносилен готовности поверить в существование богов, – я решил написать отцу длинное письмо, объяснив, в каком положении очутился (и разумеется, умолчав о своих отношениях с женщинами).
Но стало лишь хуже: ожидание оказалось настолько долгим, что в нетерпении и тревоге я продолжал увеличивать дозу морфия.
Тем же днем, когда я тайно решился на крайнюю меру – ночью разом вколоть себе десять доз и броситься в реку Огава – Камбала, словно демоническим чутьем разнюхав мои планы, явился ко мне в сопровождении Хорики.
– Говорят, ты кровью кашляешь, – сказал Хорики с мягкой улыбкой, какой я еще ни разу не видел у него на лице, и уселся передо мной, скрестив ноги. Этой улыбке я так обрадовался, был так благодарен за нее, что невольно отвел взгляд и заплакал. Его единственной улыбки хватило, чтобы полностью сокрушить и раздавить меня.
Меня усадили в машину. Доверительным тоном (настолько спокойным, что его можно было расценить как сочувственный) Камбала известил меня, что некоторое время мне придется побыть в больнице и что они с Хорики обо всем позаботятся, и я, не переставая хныкать, покладисто соглашался со всем, что слышал от этих двоих, словно у меня не осталось ни воли, ни решимости. С Ёсико нас было четверо, в машине мы тряслись довольно долго, и лишь когда уже начало темнеть, подкатили к входу большой больницы, окруженной деревьями.
Я подумал, что это просто санаторий.
После неприятного чрезмерной деликатностью и тщательного осмотра молодой врач сказал: «Ну вот, побудете у нас немного, восстановите силы» – и застенчиво улыбнулся; Камбала, Хорики и Ёсико уже собирались уезжать, когда Ёсико, отдавая мне завернутую в фуросики смену одежды, молча вынула из-за своего оби и протянула шприц и оставшийся морфий. Неужели она по-прежнему считала его не более чем средством, придающим мне силы?
– Нет, больше он мне не нужен.
Поистине уникальный случай. Без преувеличения можно сказать, что он стал одним-единственным за всю мою жизнь, когда я отказался от того, что мне предложили. Мое несчастье было несчастьем человека, неспособного сказать «нет». Мне не давал покоя страх, что, если я откажусь от предложенного, зияющая, неустранимая пропасть навсегда откроется между сердцем того человека и моим. А в тот раз отказ от морфия, которого я раньше требовал, как полоумный, дался мне совершенно естественно. Неужели под впечатлением от «божественного неведения» Ёсико? Не в тот ли момент исчезла моя зависимость?
Молодой врач с застенчивой улыбкой сразу же проводил меня в палату, за моей спиной в дверном замке щелкнул ключ. Я попал в лечебницу для душевнобольных.
«Мне бы туда, где нет женщин» – этот бред, который я выдал после того, как наглотался «диала», осуществился на редкость причудливо. Сумасшедшими пациентами в палате были мужчины, сотрудниками лечебницы – тоже, и вокруг ни единой женщины.
Теперь я был уже не преступник, а психически больной. Но нет, я определенно не сошел с ума. Никогда не терял разума даже на миг. Да, но ведь так обычно и говорят о себе сумасшедшие. Другими словами, будто те, кого поместили в лечебницу, уже по одной этой причине безумны, а те, кого не поместили, – нормальны.
Боги, ответьте: непротивление преступно?
Загадочно-прекрасная улыбка Хорики растрогала меня до слез, и я, забыв про решимость и сопротивление, сел в машину, меня привезли сюда, и поэтому я оказался сумасшедшим. И если рано или поздно я выйду отсюда, на лбу у меня навсегда останется клеймо «безумец», а может, и «недееспособный».
Недостойный быть человеком.
Больше я вообще не человек.
Привезенный в больницу в начале лета, сквозь железные решетки на окнах я видел, как цветут красные кувшинки в маленьком садовом пруду, а через три месяца, когда в саду распускались космеи, за мной неожиданно приехал из родного города самый старший из моих братьев вместе с Камбалой и обычным для него предельно серьезным и взвинченным тоном сообщил, что в конце прошлого месяца мой отец умер от язвы желудка, а также что мне не будут припоминать прошлое, снимут с меня груз повседневных забот, мне вообще ничего не придется делать, но взамен, что бы ни связывало меня с Токио, я должен немедленно покинуть его, чтобы выздоровление началось в провинции, а последствия того, что я натворил в столице, уладит Сибута, так что беспокоиться не о чем.
Мне показалось, я вижу перед собой горы и реки родного края, и я еле заметно кивнул.
Все-таки недееспособный.
Известие о смерти отца словно выпотрошило меня. Не стало отца, не стало кого-то дорогого и вместе с тем пугающего, кто прежде не покидал мое сердце ни на миг, и мне казалось, что сосуд моих страданий совершенно пуст. Подумалось даже, не по вине ли отца этот сосуд был настолько тяжелым. Стремление к чему бы то ни было пропало. Исчезла даже способность страдать.
Брат добросовестно сдержал все обещания, которые дал мне. В четырех-пяти часах езды на поезде на юг от города, где я родился и вырос, на окраине необычно теплой для Тохоку деревушки с горячими источниками он купил для меня довольно старый с виду дом, стены которого шелушились, столбы, подпирающие крышу, были изъедены древоточцами, починка самой соломенной крыши уже не имела смысла, а также приставил ко мне некрасивую женщину лет под шестьдесят, с волосами противного цвета ржавчины.
За прошедшие с тех пор три с небольшим года эта старуха, которую зовут Тэцу, несколько раз курьезным образом подвергла меня насилию, изредка между нами вспыхивают прямо-таки супружеские ссоры, моя грудная болезнь то усиливается, то отступает, вес колеблется соответственно, в мокро́те показывается кровь, а вчера Тэцу, посланная в деревенскую аптеку за «калмотином», вернулась с коробочкой, отличающейся от обычных, но я не уделил этому особого внимания, принял перед сном десять таблеток, уснуть так и не смог, подумал, что это странно, и тут с животом сделалось что-то неладное, так что пришлось бежать в уборную, меня прошиб ужасный понос, мало того, бегать по той же причине пришлось три раза подряд. Охваченный подозрениями, я осмотрел упаковку от лекарства и обнаружил, что это слабительное «хэномотин».