Андре Моруа - Семейный круг
Последующее разочарование оказалось тем глубже, чем радужнее были надежды. Те, что воевали, не оказались у власти. Корысть и невежество рыли между классами новые окопы. Мероприятия, которые должны были заложить основы счастья, подготавливали смуту и безработицу. Франция правая и Франция левая противостояли друг другу, преисполненные вражды. Небольшая группа студентов-социалистов, несмотря на всесильную оппозицию, устраивала собрания в честь Вильсона, потом в память Жореса. В эту группу входил и Пьер Менико. Любопытно, что из чувства дружбы за ним следовал и Эдмон Ольман, сын банкира, юноша тихого нрава. Они возвращались с этих сборищ с разорванной одеждой, причем Менико, хорошему игроку в регби, не раз приходилось бросаться в самую гущу схватки, чтобы спасти фетровую шляпу товарища.
Дениза стала неразлучна с этими молодыми людьми и вместе с ними посещала политические собрания. Она приближалась к тому возрасту, когда на смену пессимистическому отрицанию юности приходит восторженное утверждение. Для нее были важны не столько правота защищаемых принципов, сколько пыл и задор их защитников. Как ни ценил Менико Денизу, он все же неохотно брал ее с собою в рабочие кварталы. В таком окружении она смущалась, ей было там явно не по себе. «Не рассматривайте так присутствующих, — говорил он ей вполголоса. — Вы говорите, что любите их, а не умеете стать с ними на равную ногу. Вы их слишком разглядываете. Будьте проще».
Понемногу она усвоила привычку занимать место где-нибудь в самом дальнем уголке зала и сидеть там не шевелясь. Менико, как и Ольман, был преисполнен к ней глубокого уважения. Они долго не решались брать ее с собою по вечерам в монпарнасские кафе. Но в конце концов они привыкли обращаться с ней как с товарищем. Эта целомудренная дружба нравилась ей. Об ее отношениях с Жаком, отношениях совсем иных, оба они почти ничего не знали.
Каждый день, часов в пять, она из библиотеки отправлялась к Жаку. Она доставала ключ, висевший над притолокой, отпирала дверь, зажигала спиртовку, и немного погодя из коридора до нее доносились его шаги. Он входил, держа в руках коробку с пирожными, с ее любимой «картошкой», благоухавшей вином и шоколадом. Если коробка попадала под дождь, а пирожные оказывались полузамерзшими, Жак долго держал ее над спиртовкой, чтобы согреть. Они пили чай, потом ложились. По воскресеньям Дениза приходила к полудню; они завтракали в каком-нибудь дешевом ресторане, а летом — у виноторговца, за столиком, вынесенным на тротуар и отгороженным лавровыми деревцами в кадках. Потом они отправлялись в театр или на концерт или же, если ничто не привлекало их, возвращались на улицу д’Асса.
Первый год они были очень счастливы. Свобода, молодость, любовь — все казалось им упоительным. С началом учебных занятий, осенью 1920 года, их дружба стала омрачаться ссорами. Жак считал, что влияние Менико «портит» Денизу. Слово «портит» он произносил со злобой. А Дениза утверждала, что Жак становится «мещанином», страдает «светскими предрассудками». Он каждый вечер обедал у своего дяди-адвоката, и часто бывал у Тианжей, людей, принимавших по определенным дням, с которыми он познакомился в Нормандии (Элен де Тианж была одной из сестер Паскаль-Буше). Медицину он оставил и теперь изучал только право, не особенно утруждая себя. Будучи беспристрастной, Дениза понимала, что Жак не столь умен, как Менико, но он по-прежнему нравился ей. Она любила бродить с ним по Парижу в воскресные дни, когда улицы пустынны, магазины закрыты, и рассказывать, словно в супружеской беседе, о том, как она провела время в его отсутствие.
— Утром я была с Ольманом в русской церкви, — говорила Дениза. — Ты бы сходил как-нибудь. Ты не можешь себе представить, как там красиво. Маленький храм, весь позолоченный, нежные, словно неземные, напевы: хор поет без органа, на четыре голоса.
Жак, не слушая, спросил:
— Где будем завтракать сегодня?
— Пойдем в китайский ресторан. Мне там очень интересно. О чем я тебе рассказывала? Ах да, о русской церкви. Я едва удержалась, чтобы не стать на колени, как остальные. Мне хотелось плакать, плакать над ничтожеством человека.
— Ты сегодня в мистическом настроении? — бросил Жак.
Менико приучил Денизу тщательно выбирать слова и внимательно относиться к их смыслу.
— Почему в мистическом? Я просто восприимчива ко всему прекрасному… Когда я слушала их напевы, я подумала, что это мир, созданный не для мелких чувств. Я думала о тебе, о том, каким ты был, когда мы с тобой поднимались к яблоневым садам, над Руаном, в лунную ночь. Тогда у тебя были идеи.
— А теперь у меня нет идей?
— Есть, конечно, дорогой… Но все-таки тогда у тебя был порыв, восторг, которых теперь уже нет.
— Я был мальчишка, — ответил Жак. — Теперь я стараюсь желать только того, что осуществимо… «Я выработал в себе привычку преодолевать не столько мировой порядок, сколько свои желания».
— Мировой порядок… А как ты перед ним благоговеешь, перед этим мировым порядком!
— Во всяком случае, это лучше, чем быть анархиствующим мещанином… Надо знать, чего хочешь, Дениза, надо твердо выбрать жизненный путь и потом идти по нему без ропота! А следовать по этому пути и в то же время осуждать его — нет, в этом я не нахожу никакого величия.
Они сели. На столике лежал манифест, призывавший интеллигентную молодежь поддержать Китай, который терпит притеснения от западных держав. Это опять-таки дало повод к размолвке. Дениза относилась к Китаю восторженно и вообще была сторонницей защиты угнетенных стран.
— А что ты знаешь о Китае, Дениза? Ты всему веришь. У тебя не осталось ни капли критического духа.
— Это лучше, чем вообще ни во что не верить.
Он пожал плечами и заговорил о предстоящем экзамене.
— Что же ты собираешься делать, когда получишь диплом?
Он устало провел рукой по лбу.
— Еще не знаю… не решил еще.
— Отец настаивает, чтобы ты вернулся в Пон-де-Лэр?
— Да, но я ничего не обещал… Хотя, конечно, я и сам считаю, что глупо добиваться в Париже должности письмоводителя или секретаря какого-нибудь адвоката, с нищенским жалованьем, в то время как там…
— Поступай как знаешь, Жак, но только помни… Я ни за что не вернусь в Пон-де-Лэр, чтобы быть там твоей женой… Ни за что… Это не упрямство, это благоразумие. Слишком много перенесла я в этом городе. Для меня он полон призраков. Мысль, что мне предстоит провести жизнь среди этих улиц, встречать все те же лица, теперь, когда я узнала, что такое свобода… Нет, не могу… Нищета здесь, с тобою, — на это я готова…
— Так только говорится… Ты не знаешь, что такое нищета… И я не знаю, но не думаю, чтобы она особенно благоприятствовала любви… А в чем же заключается, Дениза, та романтическая независимость, о которой ты мечтаешь? Обедать в дешевых ресторанах, бывать в концертах на трехфранковых местах, носить мужскую шляпу — это твой идеал?.. Но можно оставаться таким же разумным, таким же скромным и будучи обеспеченным буржуа.
Она стала горячиться:
— Не думаю… При желании все, что угодно, можно представить в нелепом виде. И жизнь праведника покажется нелепостью, если говорить о ней так, как ты сейчас говоришь… Для меня дешевые рестораны, трехфранковые места, бегство вон из Пон-де-Лэра — это символы… Символы протеста, сопротивления… Начинается с того, что соглашаешься одеваться как другие, потом соглашаешься думать как другие, потом оказывается, что ты погиб…
— Погиб? Почему погиб? Просто-напросто ты меня разлюбила… Если бы ты меня любила, тебе было бы совершенно безразлично, где жить.
В тот день они впервые и словно по взаимному уговору после завтрака расстались, а не пошли на улицу д’Асса.
III
Вернувшись в пансион Вижоля, Дениза велела развести огонь в камине и попробовала написать Жаку.
«Жак, я одна, и на душе у меня скребутся кошки. Я вдруг потеряла надежду. Сейчас, когда я шла без тебя по Люксембургскому саду, у меня сжалось сердце при мысли о том, каким доверчивым ребенком я гуляла тут еще недавно. Да, два года назад я надеялась, что тебе суждены великие свершения. Было бы ужасно разувериться в тебе. Ты не должен довольствоваться тем, что будешь всего лишь „добрым малым“, как говорят твои родители, — говорят с улыбкой, которая меня так огорчает. Выслушай меня спокойно, Жак, я не собираюсь тебя упрекать. Но я хочу, чтобы ты жил. Понимаешь? Чтобы ты жил. Сейчас, сам того не сознавая, ты спускаешься в царство мертвых. Почему ты больше не хочешь быть сильным? Куда девалась твоя благородная дерзость? Неужели я говорю впустую? Верни свое прежнее мужество! Не отказывайся в двадцать три года от борьбы! Ты мне сейчас сказал: „Ты меня разлюбила“. Какая глупость, Жак! Нет, я люблю тебя и хочу любить всегда, но меня пугает то нравственное оцепенение, которому ты поддаешься. Твои радости перестали быть истинными радостями, твои развлечения перестали быть истинными развлечениями, и я не могу согласиться, что твоя беспечная покорность судьбе истинная мудрость. Нет!»