Орхан Памук - Дом тишины
— Бедный! — вдруг растерянно воскликнула Джейлян.
Внезапно мне захотелось обнять ее, но вместо того, чтобы обнять, я лишь посмотрел на Джейлян и подумал о том, что нужно делать, чтобы она полюбила меня. Мысли мои совсем спутались, мне хотелось прыгать и скакать по катеру, кричать и вопить, я ощущал в себе странные чувства. Я постепенно начинал верить в то, что я — мерзавец, а с другой стороны, собственная ценность росла в моих глазах, так как меня охватило то пресловутое чувство, которое самыми глупыми словами возвеличивали все книги и песни, но гордость моя была бессмысленной и дурацкой, гордость как у мальчишки после обрезания. Я понимал, что чем сильнее я горжусь, тем зауряднее становлюсь, и это чувство мне нравилось, но так как я боялся устыдиться своих мыслей, мне захотелось суметь забыть о себе. Потом мне захотелось переключить всеобщее внимание на себя, но мне пришло в голову, что я беднее их, и я не сумел найти в себе ни смелости, ни предлога что-либо совершить. Словно тесная рубаха бедности сковывала мои движения, руки мои были будто связаны: нет же, я возьму над тобой верх с помощью своего ума! Они бесились и орали, двое из них толкались на носу катера рядом с нашим, пытаясь столкнуть друг друга в воду. Потом этот катер подплыл к нам, и они начали обливать нас из ведер водой. А мы — их. Мы немного посражались на веслах, как на мечах. Кое-кто упал в воду. Бутылки с джином опустели. Фикрет схватил одну из них и бросил в пса. Бутылка разбилась о скалу.
— Что происходит? — закричала Джейлян.
— Все, все, мы уже возвращаемся, — ответил Фикрет.
И, не подбирая тех, кто упал в воду, он повел катер обратно. Другой катер подобрал тех, кто был в воде, и догнал нас. И вылили на нас еще ведро воды.
— Наперегонки! Ну-ка, вы, гады несчастные, обгоните, попробуйте!
Оба катера приблизились друг к другу и некоторое время плыли рядом с одной скоростью, а потом они рванулись с места по крику Гюльнур. Сразу стало ясно, что другой катер обгонит наш, но Фикрет, ругаясь, велел всем пересесть в носовую часть, чтобы сильнее разогнаться. Но вскоре те нас обогнали и, когда они прыгали от радости, что победили, Джейлян скомкала свое мокрое полотенце и яростно швырнула в них, но полотенце упало в море. Мы тут же успели подплыть к полотенцу, пока оно не утонуло, но никто не потянулся достать его из воды, и катер медленно проплыл по нему, как утюг, утопив его окончательно. Они что-то кричали друг другу. Потом поплыли за паромом из Дарыджи в Ялову,[28] догнали и два раза с воплями обплыли его вокруг. А потом они стали играть в игру, которую называли «поплавки»: два катера подплывают друг к другу, между ними свешивают автомобильные покрышки и полотенца, а потом катера, как машины, сталкиваются то кормой, то носом. После этого оба катера, совершенно не снижая скорость, оказались среди голов купавшихся людей, с криками кинувшихся в воде врассыпную между катерами. Глядя на испуганные лица людей, я пробормотал:
— А если задавим кого-нибудь?
— Ты учитель? — крикнула Фава. — Лицейский учитель, да?
— Он что, учитель? — спросила Гюльнур.
— Терпеть не могу учителей! — сказала Фава.
— Я тоже! — сказал Джунейт.
— Он и не пил, — сказал Туран. — Строит из себя самого умного.
— Пил я. Выпил больше тебя, — сказал я.
— На одной таблице умножения далеко не уедешь.
Я посмотрел на Джейлян, она не слышала, и я не обратил на их слова внимания.
Покатавшись еще немного, катера повернули назад, скоро мы доплыли до пристани у дома Джейлян и причалили. Когда все выходили из катеров, я увидел на пристани женщину в халате, сорока с лишним лет, — это была ее мать.
— Ребята, вы совсем промокли, — сказала она. — Где это вы так? Заинька, а где твое полотенце?
— Потеряла, мама, — ответила Джейлян.
— Ну разве так можно, ты же простудишься, — сказала мать.
Джейлян безразлично махнула рукой и сказала: «А, мама! Познакомься! Это Метин! Его семья живет в том самом старом доме. В том загадочном тихом старом доме».
— В каком старом доме? — спросила мать.
Мы пожали друг другу руки, она спросила, чем занимается мой отец, я ответил и добавил, что поеду в Америку учиться в университете.
— Мы тоже собираемся купить дом в Америке. Здесь теперь неизвестно, что будет. Где в Америке лучше всего?
Я сообщил ей некоторые географические сведения, рассказал о климатических особенностях, демографической ситуации и назвал некоторые цифры, но мне трудно было понять, слушает ли она меня, потому что она смотрела не на меня, а на мои плавки и волосы так, будто они находились здесь независимо от меня. Потом мы немного поговорили об анархии и еще о чем-то, вроде нынешнего неблагоприятной политической ситуации в Турции, как вдруг Джейлян сказала:
— Мама, этот умный парень и тебя заговорил?
— Ах ты, бессовестная! — сказала ее мать.
Но тут же сбежала, не дослушав меня. А я пошел, сел в шезлонг и задумался, глядя на Джейлян, которая ныряла и выходила на берег, потом снова ныряла и снова выходила, и на других. Затем остальные тоже расселись по шезлонгам, стульям и на бетонном полу, и началось то невероятное оцепенение, что бывает под солнечными лучами, а я все еще продолжал думать. Перед глазами у меня оживала вот какая картина:
Я представил, что там, среди наших бессмысленных обнаженных ног, вытянутых вдоль шезлонгов и на бетонном полу, есть часы. Пока я, лежа спиной на безликом бетоне, лицом вверх, смотрел на неподвижное солнце в окружении наших слов, печальной глупой музыки или нашего безмолвия, не ощущая ни его начала, ни конца, ни сути, ни глубины или даже поверхностности, часовая и минутная стрелки на этих часах перепутались, и им пришлось признать, что они теперь не смогут измерять время, и они забыли то, что когда-то измеряли, и они потеряли его; таким образом, мысли часов ничем не отличались от мыслей человека, который не думал ни о чем, но пытался понять, о чем размышляют часы.
А потом я подумал о том, что и Джейлян люблю, размышляя похожим образом. И я думал об одном и том же до самой полуночи.
11
В дверь моей комнаты постучали. Я закрыла глаза и не издала ни звука, но дверь открылась. Это была Нильгюн.
— Бабулечка, вам хорошо?
Я ничего не ответила. Мне захотелось, чтобы она посмотрела на мое бледное лицо и неподвижное тело и поняла, что я мучаюсь от боли.
— Вам уже лучше, Бабушка, у вас лицо порозовело.
Я открыла глаза и подумала о том, чего им никогда не понять, о том, что они буду г только улыбаться своими фальшивыми улыбками, предлагая пластмассовые бутылочки одеколона, а я останусь совершенно одна со своей болью, прошлым и мыслями. Ладно, на этой прекрасной, чистой мысли оставьте меня.
— Как вы, Бабушка?
Но так просто они меня не оставят. А я не буду им ничего отвечать.
— Вы хорошо поспали? Хотите чего-нибудь?
— Лимонаду! — внезапно выпалила я. а когда Нильгюн ушла, я опять осталась со своими прекрасными, чистыми мыслями.
На моих щеках и в сознании жар пробуждения от теплого сна. Я вспомнила свой сон, смутный образ сна: будто бы я была маленькой и сидела в поезде, ехавшем из Стамбула: и пока поезд ехал, я видела сады, старые, прекрасные сады Стамбула; один за другим, — а Стамбул вдалеке, и вокруг нас сады, а вокруг них — еще сады, а за ними еще. И тогда я вспомнила о тех первых днях: о повозке с лошадьми, о ведре, от которого скрипел журавль колодца, о швейной машине, о том исполненном покоя времени, когда стучала педаль швейной машинки; потом я вспомнила о смехе, о солнце, о красках, о нежданном веселье, о теперешнем миге, переполненном настоящим. Я вспомнила, Селяхаттин, о тех наших первых днях: когда я заболела в поезде и мы вышли в Гебзе… Как, намучившись в комнатах постоялого двора, мы впервые приехали в Дженнет-хисар, потому что здесь хороший климат… Пристань, заброшенная после того, как построили железную дорогу, несколько старых домов, пара-тройка курятников, но ведь какой тут чудесный воздух, правда, Фатьма? Совсем не нужно ехать далеко! Давай поселимся здесь! И к Стамбулу близко будем — к твоим родителям, ты не будешь так грустить, а когда правительство свергнут, мы тут же вернемся! Давай построим здесь дом!
В те времена мы подолгу гуляли вместе. Селяхаттин говорил: «В жизни нужно так многое сделать, Фатьма; давай я чуть-чуть покажу тебе мир, покажу, какой ребенок в твоей утробе, пинается ли он; и я знаю, что это будет мальчик, я назову его Доан,[29] чтобы этот новорожденный напоминал всем нам о новом мире, чтобы жить ему с победой и верой в себя и верить в этот мир, насколько хватит ему сил! Береги его здоровье, Фатьма, и мы с тобой тоже будем беречь его и жить долго; какое невероятное место — наша земля, правда; эта трава, эти смелые деревья, что вырастают сами по себе; ведь человек не может не восхищаться природой; давай и мы, как Руссо, жить в объятиях природы, давай будем держаться подальше от тех, кто далек от природы, — от подхалимов-пашей и глупых падишахов, давай посмотрим на все еще раз с помощью нашего разума. Как приятно хотя бы просто думать об этом! Ты устала, милая, возьми меня под руку, посмотри, как прекрасна эта земля и небо, я так рад, что избавился от всего этого стамбульского двуличия, что готов написать Талату благодарственное письмо! Забудь ты всех этих стамбульских дурней, пусть они гниют в своих преступлениях, страданиях и пытках, которые они с удовольствием устраивают друг другу! Мы будем жить здесь и создадим здесь новый мир, размышляя о новых, простых, свободных, счастливых и совершенно новых вещах; клянусь тебе, Фатьма, это будет мир свободы, доселе совершенно невиданный Востоком, снизошедший на землю рай разума, и мы сделаем его гораздо лучше, чем на Западе, — ведь мы видели их ошибки, мы не станем заимствовать их недостатки, и даже если наши сыновья не увидят здесь этого рая, то наши внуки, клянусь тебе, будут жить в нем здесь, на этой земле! Знаешь, и еще: мы обязательно должны дать хорошее образование нашему будущему ребенку, он никогда не будет у меня плакать, я никогда не буду учить ребенка тому, что зовется страхом, той самой восточной грусти, плачам, пессимизму, пораженчеству и этому ужасному восточному угодничеству; мы вместе будем заниматься его воспитанием, мы вырастим его свободным человеком; ты же понимаешь, что это значит, молодец; вообще-то я тобой горжусь, Фатьма, я уважаю тебя, я воспринимаю тебя как свободного, независимого человека, я не считаю тебя наложницей, домашним существом, рабыней, какими другие считают своих жен; мы равны с тобой, милая моя, ты понимаешь это? Но теперь пойдем домой; да, жизнь прекрасна, как мечта, но нужно работать, чтобы эту мечту увидели и другие; пойдем домой.