Нос некоего нотариуса - Эдмон Абу
Ах, милые друзья, да именно потому, что он человек степенный, человек порядочный, человек с принципами. Танцевальное фойе в то время была обширная квадратная зала, обставленная старыми скамейками, обитыми красным бархатом, и населенная самыми значительными в Париже людьми. Там встречались не только финансисты, члены государственного совета, главные секретари, но и князья, и герцоги, депутаты, префекты и сенаторы, самые преданные защитники светской власти папы; там не хватало одних прелатов. Там можно было видеть женатых министров, самых несомненно женатых из наших министров. Сказав, что их можно было там видеть, я вовсе ее утверждаю, будто сам видел их там; вы понимаете, что бедняку журналисту туда не так-то легко войти, как на мельницу. Ключи от этого салона Гесперид были в руках одного из министров; никто туда не проникал без дозволения его превосходительства. И какое тут проявлялось соперничество, какая ревность, какие интриги! Много кабинетов пало под самыми различными предлогами, а в сущности потому, что всем государственным людям хотелось поцарствовать в танцевальном фойе. Не думайте, впрочем, что этих особ манили туда запретные удовольствия. Они просто сгорали желанием покровительствовать искусству в высшей степени аристократическому и политическому.
Быть может, с годами все это изменилось, потому что приключения метра Л'Амбера случились не на прошлой неделе. Но по причинам самого высокого благоприличия, я не смею с точностью обозначить, в котором именно году этот член судебного ведомства переменил свой орлиный нос на прямой. Вот почему я, по примеру баснописцев, и сказал глухо в то время. Удовольствуйтесь тем, что действие происходило, в летописях мира, между сожжением греками Трои и сожжением летнего пекинского дворца английскими войсками, между этими двумя достопамятными событиями европейской цивилизации.
Один из современников и клиентов метра Л'Амбера, маркиз д'Омбрамвиль, как-то сказал в английском кафе:
— Нас отличает от людской толпы фанатизм к танцам. Чернь сходит с ума от музыки. Она хлопает в операх Россини, Доницетти и Обера; по-видимому, миллион нот, приготовленных на манер салата, заключает в себе нечто весьма приятное для ушей этих людей. Они доходят до того, что сами поют грубыми, разбитыми голосами, и полиция дозволяет им собираться в некоторых амфитеатрах и коверкать арии. Да благо им будет! Что до меня, то я опер не слушаю, я их смотрю: я прихожу к дивертисменту, а по окончании убегаю. Моя почтенная прабабка рассказывала мне, что все знатные дамы в её время ездили в оперу единственно ради балета. Они всячески покровительствовали танцорам. Теперь наш черед; теперь мы покровительствуем танцовщицам, и стыд тому, кто об этом дурного мнения!
Маленькая герцогиня де-Биэтри, молодая, хорошенькая и брошенная мужем, имела слабость упрекать его за то, что он увлекается оперными обычаями.
— И не стыдно вам, — говорила она ему, — бросать меня одну в ложе со всеми вашими друзьями, а самому бегать неизвестно куда.
— Когда желаешь быть посланником, необходимо заняться политикой, — отвечал он.
— Положим, что так; но думаю, что в Париже для этого нашлись бы школы получше.
— Отнюдь нет. Поверьте, милое дитя мое, что балет и политика — близнецы. Желать нравиться, пленять публику, не спускать глаз с капельмейстера, строить лицо, менять каждую секунду цвет и платья, прыгать слева направо и справа налево, быстро поворачиваться, уметь при этом удержаться на ногах, улыбаться со слезами на глазах, — да разве это не краткая программа и балета, и политики?
Герцогиня улыбнулась, простила мужа и завела любовника.
Важные господа, как герцог де-Биэтри, государственные люди, как барон Ф., миллионеры, как маленький Шт., и простые нотариусы, как герой нашего рассказа, толкутся все вместе в танцевальном фойе и за кулисами. Они все равны перед неведением и наивностью восьмидесяти невинных дев, составляющих кордебалет. Их называют абонентами, им даром улыбаются, с ними болтают в уголках, от них принимают конфекты и даже брильянты, как знаки простой вежливости, ни к чему не обязывающей тех, кто принимает. В свете напрасно думают, будто опера рынок легких удовольствий и школа распущенности. Там больше добродетельных чем в любом парижском театре, а почему? потому что там добродетель ценится дороже чем где бы то ни было.
Разве не интересно изучать вблизи этих молодых девушек, которые почти все весьма низменного происхождения, и в короткое время взлетели довольно высоко благодаря таланту или красоте? Большинство из них девочки от четырнадцати до шестнадцати лет; они взросли на сухом хлебе и зеленых яблоках где-нибудь на чердаке у швеи, или в коморке швейцара; они приходят в театр в холстинковых платьях и стоптанных башмаках, и спешат переодеться украдкой. Через четверть часа, они сходят в фоне сияющие, блестящие, в шелке, газе и цветах, все на казенный счет, — великолепнее фей, ангелов и гурий наших мечтаний. Министры и князья целуют у них ручки и пачкают свои фраки о белила их обнаженных рук. Им поют на ухо старые и новые мадригалы, которые они порою понимают. У некоторых есть природный ум, и они очень мило болтают; таких просто разрывают на части. Звонок сзывает фей на сцену; толпа абонентов преследует их, их задерживают, с ними торгуются перед выходом на сцену. Доблестный абонент не страшится, что на него упадет декорация, что его обольет ламповым маслом; он не боится самых разнообразных миазмов, только бы услышать, как слегка охрипший голосов прошепчет эти милые слова:
— Господи! Как у меня ноги-то ломит.
Занавес поднимается, и восемьдесят цариц на-час весело резвятся перед биноклями воспламененной публики. И всякая из них знает или догадывается, что у неё в театре два, три, десять поклонников, известных и неизвестных. Что за праздник для них, пока не опустится занавес! Они красивы и нарядны, на них любуются, ими восхищаются, и им нечего бояться ни критики, ни свистов.
Бьет полночь; все изменяется, как в волшебных сказках. Замарашка с матерью или сестрой взбирается на дешевые вершины Батиньоля или Монмартра. Бедняжка! она чуть-чуть прихрамывает, и пачкает грязью серые чулки. Добрая и мудрая мать семейства, которой вся надежда в милой дочке, по дороге, в