Дом под утопающей звездой - Зейер Юлиус
Я слегка покраснел, по счастливому вдохновению вытащил из кармана собственный платок и, заикаясь, солгал:
— Мне кажется, вы потеряли вот этот платок?
Он механически потянулся к карману и вежливо ответил:
— Нет. Вы ошибаетесь. Благодарю вас.
Он приподнял шляпу, кивнул головой и пошел. Скрылся во мраке коридора, и я слышал скрип трясущейся лестницы, с которой все еще не полилась ни одна струя крови. Я смеялся над самим собой так бешено, что должен был сдерживать свой смех платком, который, как спасенное знамя после неудачного боя, остался у меня в руке. Все происшествие показалось мне теперь таким удивительно смешным, что я от одного только стыда прекратил свои хождения к св. Юлиану. Вследствие этого отрезвления, дом «под утопающей звездой» потерял для меня на время всю свою прежнюю притягательность.
в то время был очень занят. Больница, в которой я работал, была переполнена. Особенно много было нервных «субъектов», как там говорили, и все с совершенно новыми для меня припадками. Занимало это меня чрезвычайно, так что на некоторое время я забыл обо всем, кроме своих специальных трудов; ни развлечения, ни творчество не привлекали меня теперь совершенно. Мой дух переживал кризис, или, лучше сказать, начал вступать на путь, ведущий к позднейшему кризису. Вдохновением для этого были именно эти «нервные субъекты» в нашей больнице, а также некоторые опыты с сомнамбулистками, которых я видел в клинике Salpetriêre. До того времени непреклонная вера моя в безошибочность нынешних знаний, в сознательный позитивизм именно теперь начала колебаться, а моим глазам, изумленным и не решающимся еще смотреть и наблюдать без страха, открывался среди таинственных мраков и мглистых покровов новый, непредугаданный источник познания, льющийся из каких-то бездонных глубин.
Часто, думая или производя опыты, я ощущал внезапное головокружение и чувствовал, что земля ускользает у меня из-под ног. Иногда я ходил сам как сомнамбула, неверными шагами, по своей длинной, узкой комнате, — и вдруг меня охватывал какой-то неопределенный страх, как будто через минуту я должен был потерять рассудок. Я тогда хватался за шляпу и убегал из дома.
Шатание и блуждание по парижским улицам, где кипело кругом такое бодрое, веселое, беспечное движение — обыкновенно действовало на меня тогда, как отрезвляющий душ. Такие прогулки большей частью заканчивались посещением маленького, но элегантного кафе на бульваре Сен-Мишель, куда перед вечером сходились на веселую беседу мои коллеги после трудов.
Когда однажды, задержанный дома каким-то болезненным истощением, после двухдневного отсутствия, я появился на этой нашей сходке, собравшиеся друзья приветствовали меня, как после, по крайней мере, пятилетней разлуки.
— A propos, — сказал мне один из них, Анатоль, когда я после приветствий стал расспрашивать их, что нового в больнице. — A propos, Северин, я вспоминал тебя вчера с необыкновенным интересом. Ты владеешь, не знаю, сколькими сотнями языков, и знаешь, что мы, французы, обыкновенно только знаем кое-как наш отечественный.
Я был принужден улыбнуться. Славу сказочного лингвиста я приобрел необычайно дешево. По какому-то поводу случайно выяснилось, что я во время своего пребывания в Англии и Италии выучился местным языкам, потом открылось у чехов знание немецкого языка и, наконец, элементарное знакомство с такой таинственной для французов сокровищницей разных славянских наречий. Когда мои товарищи увидели меня как-то читающим какую-то русскую газету, не помню теперь, в какой кофейне, их невероятно заинтриговала эта «азбука».
— Что же тебе так живо напомнило мою ученость? — спросил я Анатоля в ответ на его шуточно преувеличенное упоминание о моем знании языков.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})— Представь себе, — ответил он, — во время твоего отсутствия на улице случилось несчастье. Перевернулся омнибус и было много людей, более или менее тяжело раненых. Одного из этих несчастных привезли в нашу больницу. Ночью наступила сильная горячка, и он громко бредил. Сначала он что-то нес по-английски; а потом, в каком-то глубоком волнении, начал говорить с трагическим акцентом на каком-то совершенно чуждом мне языке, чрезвычайно мелодичном, но странном, экзотическом. Я не знаю, был ли это индийский язык или какой-нибудь славянский. Вот тогда мне и пришло на ум твое знание.
— Увидим завтра, — сказал я, и разговор об этом прекратился.
а другой день утром я не дошел в больницу, как предполагал накануне вечером. Как-то не был расположен. Я был как-то беспричинно, глубоко расстроен. Напрасно доискивался я, что со мной, что могло вызвать эту грусть и это неопределенное беспокойство.
Наконец я решил, что ночью мне снился какой-то скверный сон, которого утром я уже не помнил, но от которого в душе у меня осталось что-то, как бы черная тень.
Я вышел из дома рано. Утро было прекрасное, и когда я очутился над Сеной, ее сверкающая свежестью вода потянула меня к поездке по легко колеблющимся волнам. Я сел на отходивший кстати маленький пароход и поехал вниз по реке до Сен-Клу. Там не было ни души. Я долго, с истинным наслаждением ходил под шумящими деревьями. В скромном ресторане я, также совершенно один, сел к позднему завтраку, а потом ходил опять до тех пор, пока не упал в изнеможении в траву на пригорке, с которого открывался обширный вид. Мое утреннее плохое настроение исчезло без следа, — и я чувствовал в душе гармонию и спокойствие.
В тихом экстазе я обнимал небо и землю, чувствовал, что я должен поцеловать ее, «нашу мать-землю», как с поэтической трогательностью поет народ, но вдруг, среди этого восторга от солнечной ясности, мне опять упала на сердце какая-то необъяснимая меланхолия, точно тень от протянувшейся через небосклон тучи.
Мне показалось вдруг, что я смотрю на эту нашу мать-землю с какого-то пункта, находящегося за ней, и я видел ее всю, всю, а не только эту ее часть, которая была предо мной, видел, как простиралась она в объятиях неизмеримого горизонта, до ограничивающих ее у края неба мглистых пространств. И в то же время я знал, благодаря какому-то проблеску памяти, что ночью, в забытом утром сне, я так именно увидел ее всю, и этот мираж на мгновение снова предстал предо мною во всей своей выразительности… Всю ее видел я, нашу землю, бешено летящей куда-то к непонятной, неведомой цели. Куда? Куда и зачем? Кто ответит на этот вопрос?..
Я видел ее, как летела она через головокружительную пустоту, не только в это мгновение, но от незапамятного, давнего начала к необъемлемому, необозримому будущему, без дыханья, воя, наудачу, как зверь, затравленный ужасом какой-то невидимой разъяренной своры, более чем титанической, невообразимо ужасающей, непреклонно мощной. Летела, покрытая пеной своих разбушевавшихся вод и морей, с ощетинившимися волосами своих старых лесов, с нерегулярно и дико стучащим сердцем своих вулканов, с пылающей мыслью своего живущего человечества и с печалью своих замерших, ушедших в прошлое цивилизаций… Вокруг нее, в этом страшном полете, сияла лазурная слава ее горизонта, божественная улыбка над безднами ужасов, а в ее древней памяти мигали призраки гранитных египетских святилищ, белых эллинских мраморных храмов, и высились кверху, победив воздушно материю, своды готических церквей…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})В груди ее гремела сверхчеловеческая поэзия Исайи и Эсхила, звенели отзвуки Илиады и Рамаяны. С гигантскими фанфарами бронзовых труб и с магическим шелестом золотых арф смешивалась жалоба людской нищеты и муки звериной, — но выше этих вздохов неизмеримой печали вздымался, как радостный прибой волн, гимн побеждающей небо души человека, гремели, равные божеским, хоры людских стремлений к идеалу, и в смертельном страхе мать-земля прижимала, как высшее утешение и святейшую гордость, горсть полевых лилий из божьего царства и белый лотос Будды к тяжко дышащей и болезненно стонущей груди!..