Димитр Димов - Карнавал
Она улыбнулась и прибавила с горькой нежностью:
– Так же, как вы!..
Затем по примеру всех несчастных людей, которые ищут смысла и в величайшей бессмыслице, она принялась искать сомнительное наслаждение в своей болезни. Она сказала, что удовольствия жизни обретают полную силу, только когда над ними нависает смерть… Это открытие она сделала со своим любовником-англичанином. Может быть, я никогда ее не пойму. Иногда ей доставляет странное удовольствие думать о смерти, о гробе, о червях, которые будут глодать ее тело. И маленькие радости жизни приобретают тогда особую ценность.
Она говорила медленно, уверенно, словно это рассуждал философ. Ее белокурая головка все так же таинственно озарялась пламенем камина. Потом вдруг, как самоубийца, который потянулся за ядом, она взяла со столика сигарету. В это мгновение было бы величайшей жестокостью отнять у нее сигарету, подчеркнуть ее болезнь. Я этого не сделал, даже напротив, поднес ей огонь.
– Спасибо, – сказала она. И жадно глотнула табачный дым. – Вы любите удовольствия, и потому вы человечны. Другой на вашем месте осыпал бы меня упреками, замучил нравоучениями… Куда разумней жить один месяц полнокровной жизнью, чем пять лет таскаться по санаториям.
Она продолжала глотать табачный дым и рассуждать с болезненной логикой несчастного, отверженного существа. Докурив сигарету, она выпила несколько рюмок ликера подряд и села на диван среди подушек. От алкоголя ее глаза заблестели жадным, тоскливым, почти злым блеском. Ее руки выделялись на черном бархате платья мертвенной белизной, трагически выразительной, подчеркнутой накрашенными ногтями и браслетами. Потом, возможно вспомнив свой опыт с англичанином, она, уверенная в своей таинственной силе, в обаянии боли и страдания, улыбнулась и похлопала по дивану, приглашая меня сесть рядом, Я подчинился. Сострадание – даю вам слово, в первый миг только оно – заставило меня ее обнять. Мне показалось, будто я держу в руках роскошный спелый плод, источенный червями. Потом я почувствовал скорбный пламень ее тела, который проник в мое. И неожиданно подумал, что Ани гораздо чувственней, чем ее сестра, и гораздо желанней. Это ощущение вспыхнуло и потухло в путанице мыслей. В следующий миг, однако, вернулось знакомое легкое отвращение. От ее волос пахло тонкими духами, каким-то особым экстрактом, предназначенным для обольщения и часов любви. Но к этому благоуханию вдруг примешался – действительно или мне так показалось – слабый противный запах, запах разложения. И тогда ее духи показались мне благовониями, которыми мажут тела покойников, чтобы заглушить запах смерти. Но я не выпускал ее из объятий. Отвращение постепенно исчезало. Я потянулся к ее губам, но она отклонилась, чтобы уберечь меня от опасного поцелуя. В этом жесте была такая человечность, такое самоотречение… Бедняжка, она боялась меня заразить. В страсти этого осужденного на гибель существа была особая притягательная сила, что-то тоскливое и пронзительное, как грусть солнечного дня поздней осенью, когда цветы кажутся ярче оттого, что зелень умирает.
Но почему я ее желал? Отчего мне так захотелось покрыть ее лицо поцелуями? Может быть, этот внезапный порыв объяснялся просто состраданием к Ани, уже бессознательным? Мы сочувствуем, когда любим, и начинаем любить, когда способны к сочувствию. Может быть, я желал ее, как пожелал бы любую другую женщину, столь же красивую и соблазнительную? Может быть, наконец, я был взволнован оттого, что во мне уже поселилась тяга к покою, которую жизнь незаметно откладывает в нашем сознании. Светская среда, постоянное напряжение, тщеславная жажда одерживать верх, безумная погоня за новыми успехами, новыми удовольствиями – не породило ли все это скрытую усталость, неосознанное стремление к покою мертвецов? А несчастная Ани, изгнанная с пиршества жизни, шла к этому покою. Не привлекала ли она меня именно этим, и не был ли я трагической фигурой, пожелавшей добровольно участвовать в ее последней любовной игре, в ее danse macabre?[1]
Или же, черт побери, во всем, что я испытывал, проглядывала тайная связь между любовью и смертью, – связь, которую у меня, пресыщенного светского человека, здоровый инстинкт не мог разорвать, та самая, что заставляет примитивные натуры убивать из ревности, а психопатов находить в убийстве сладострастие. Почему же меня так тянуло к Ани? Не был ли потенциальным психопатом и я? Разве мне не было известно, что у каждого нравственного человека в подсознании существуют в зародыше всевозможные извращения, ассоциации и комплексы, которые в известную минуту могут вылезти на поверхность и завладеть чувствами, оскорбляя разум и достоинство? И все-таки возможно и такое? Ах… вот до какой степени мой ум был развращен учением одного тогда еще молодого венского психиатра, – учением, к которому я относился скорей с цинизмом светского человека, чем с трезвостью и критичностью врача.
Но в ту минуту – и такие ужасные откровения редко приподнимают завесу нашего подсознания – я понял ясно, с отвратительной ясностью, что Ани привлекает меня своей близкой смертью, своей источенной грудью, болезненностью своей тоскливой страсти ко мне. Именно это придавало щемящую соблазнительность ее лицу, этим накрашенным губам и мертвенным рукам в браслетах. Она была похожа на водяную лилию, прозрачный больной цветок, выросший среди миазмов. Напрасно мой ум, привыкший мыслить аналитически, рассекая исследуемое на мельчайшие части, пытался проникнуть в это смятение чувств. Напрасно я уверял себя, что, будь Ани здоровой и жизнерадостной, она привлекала бы меня точно так же. Стоило мне представить себе Ани вне связи со смертью, со страданиями и тоской, как магнетизм ее личности исчезал. И тогда я понял, что есть тайны, есть движения чувств и воли, которые неподвластны разуму, ибо они связаны с тайной самой жизни… Итак, я продолжал держать ее в руках, цепенея от страсти, чувствуя напор темной и жестокой силы, с какой ее тело влекло меня. И тут – этот миг раньше. В то время автомобиль все еще был опасным нововведением. Пока экипажи медленно подкатывали к подъезду, я поправил цилиндр, перчатки и хризантему в бутоньерке фрака. Затем я вошел, раскланиваясь направо и налево с небрежной элегантностью, переговариваясь со знакомыми или с шутливым нахальством раскрывая инкогнито масок. В те времена не было нынешних роскошных зал, но зато публика была избранная, а костюмы – самые изысканные. Яркий свет щедро заливал всю эту театральную феерию – домино, трубадуров, красные формы гвардейских офицеров, белоснежные жилеты и фраки бонвиванов или серьезных господ, которые приехали, сопровождая сестру, дочь или супругу. Сверкали драгоценности, шуршали платья, оркестр играл польки и кадрили, и под их мелодии распорядитель танцев с комичной торжественностью давал команды танцующим. И я двигался вместе с этой толпой, осыпанной золотой пылью человеческого тщеславия, шел под дождем конфетти, среди летящих лент серпантина, которые старались запутать меня в сетях старых и авансах новых флиртов. Я улыбался улыбкой сатира и отвечал на все заигрывания, не обращая, однако, ни на одно серьезного внимания. Затаив дух, я напряженно искал глазами белокурую женщину в черном испанском костюме, и сладостные образы пробегали в моем сознании. И наконец я ее нашел! Она возникла передо мной совершенно неожиданно, непонятно откуда, в черной бархатной маске и мантилье, которая не могла скрыть совсем ее роскошных белокурых волос. По костюму, по синим глазам, по очертаниям губ и прекрасному овалу подбородка я узнал Елену – обольстительную самку в этой карнавальной ночи. На слова любви, которыми я ее осыпал, она отвечала немыми ласковыми движениями, упорным и таинственным молчанием, но зато ее жесты были такими милыми, такими обещающими!.. Мы танцевали без передышки, и она льнула к моему плечу и глядела на меня тем милым изучающим взглядом, каким иногда женщины оценивают своих любовников. Только время от времени ее губы кривились в горькой усмешке, словно она хотела подчеркнуть, что у меня не должно быть никаких иллюзий, что приключение будет длиться только одну ночь и на другой день должно быть забыто. Мы безумствовали, мы танцевали без устали, упиваясь теми давно забытыми вальсами, польками и кадрилями, которые теперь прозвучат разве только в заунывных звуках шарманки или на истертой пластинке допотопного граммофона. И если когда-либо мне случалось быть на вершине успеха, блистая элегантностью и остроумием, так это в тот вечер, среди неистового веселья карнавала, под нестихающие танцевальные ритмы, среди этих безумствующих масок, которые на несколько часов прикрыли маскарадными костюмами трагедии жизни.
После этого фиакр отвез нас ко мне на квартиру. Ночь была теплая, в небе мерцали звезды. Дул южный ветер, растапливая снег и разнося первые будоражащие веяния весны. У входа в дом она немым движением руки заставила меня пообещать, что я не коснусь ее маски. Я обещал с иронической улыбкой, которой она как будто не заметила. Циничный любовник во мне еще раз посмеялся над глупостью и нахальством женщин. Неужто она в самом деле была уверена, что я не знаю, кого привез к себе на квартиру? Или для нее взаимное притворство было равносильно правде? Но мы провели упоительную ночь, ночь, которая опустошает, которая сжигает молодость дотла. На рассвете она ушла, совсем одна, под порывами южного ветра, под песню водосточных труб. Она не позволила проводить себя даже до стоянки фаэтонов, до ближней улицы. И тогда, забыв комедию ее притворства, я подумал, что в любовной прихоти этой женщины, в ее молчании, в ее личности есть что-то таинственное, недоступное, чего я раньше в ней не подозревал.