Мигель Астуриас - Ураган
Аделаидо и Кучо, обоих сразу, трясла болотная лихорадка. Шмыгая носом, как псы, стремящиеся узнать, куда их гонят, они ехали в набитом больными вагоне, на соломе вместо матраса.
Наконец они прибыли в утлое деревянное строение, беленное снаружи, некрашенное внутри. Там сновали какие-то люди, которые сунули им в рот пахнущие водкой трубочки (их протерли спиртом), вскрыли вену на руке, взяли кровь и, не взглянув на них толком, тут навидались больных, чего уж глядеть! — дали по круглой коробочке пилюль, которые помогают от жара.
Когда они приняли по нескольку пилюль, у Кучо взмокла спина, и Аделаидо тоже показалось, что по спине у него течет. Ну и болезнь!.. То знобит от жара, то все прошло, даже голова не болит. Им стало получше, они приободрились, захотели встать и чемнибудь заняться. Рукой ощупали они каждый свое лицо. Зеркала не было, и каждый рассказал другому, какой он бледный, как осунулся, одни скулы торчат, уши синие, глаза стеклянные, губы пересохли, истончились, а десны пожелтели.
Пути их расходились. Кучо сильно кашлял. Не он один, многие кашляли здесь, и всех этих многих увозили подальше, вроде бы в столицу, там климат получше, можно вылечиться. Аделаидо обнял друга на прощанье и долго потом всей плотью чувствовал, какой он худой. С ним просто мертвец прощался.
— Стыдно мне, Кучо, это ведь я тебя сюда затащил…
— Не дури, я сам приехал, что я, маленький, за тебя цепляться? Да и ничего со мной такого. Поживу, где похолодней, где нету жары этой чертовой, и вернусь, вот увидишь… Ты не беспокойся… сам-то берегись…
Мимо прошел поезд и остановился у станции, которая словно не стояла на земле, а висела на ветвях и лианах. Всюду валялись скорлупки и полусухие — кожа да кости — ковыляли по шпалам туда, где рельсы сворачивали на мост, увитый синими, алыми и белыми цветами. Под мостом бежали рельсы реки, тем стремительней, чем ближе было вожделенное море.
Аделаидо потянулся, размялся, сдвинул шляпу набекрень, вынул из-за пояса мачете[6] и поволок его по земле. Шел он к поселку, выросшему неподалеку от станции.
Он купил все, что наказали, положил в переметную суму, раскурил сигару и пошел обратно. В этом новом, зеленом мире уже навели порядок, здесь все было на месте, и ровные дороги виднелись сквозь несчетное множество листьев, оторвавшихся от мясистого ствола. Одни были колючие и сухие, словно чешуя, на длинной, как весло, ветке, другие — красные, как мясо молочного теленка, но не мясистые, а легкие, будто крылья бабочки. И казалось, что каждая ветка там, над головой, рассекает, как веслом, вместо морской воды горячие струи воздуха.
На перепутье Лусеро встретил человека с раздутыми, как подушки, ногами. Человека этого прозвали Клещеватым. Ноги у него были обмотаны тряпками, присохшими, словно струпья, только пальцы кусками гнилой картошки торчали наружу. Клещеватый уставился на Аделаидо печальным стариковским взором и спросил, не повстречалась ли ему девица, сбежавшая сегодня из дому. Дочка его. Аделаидо отвечал, что пока не повстречалась.
— Так вы вот, сделайте милость, поищите ее, сказал старик. — А найдете — скажите, что я умер.
— Увижу — скажу, и еще скажу, чтоб шла домой, а то нехорошо вам одному бродить, болезнь какую схватите… случится что…
— Куда уж хуже, чем с ногами этими!.. Сколько лет они у меня как колоды… будто камни вместо ног приставлены. Значит, дочку увидите…
За деревьями зашелестели юбки. Аделаидо обернулся и увидел смуглое девичье личико. Девица делала ему знаки, прижимая палец к губам.
— Ладно, увижу — скажу, — повторил Аделаидо, тут же вступая с ней в сговор.
Клещеватый зашаркал по земле подушками ступней и скрылся, стеная на ходу, в тени деревьев. Аделаидо же направился туда, где пряталась беглая дочь.
— Нехорошо, — сказал он, подходя к ней. — Такая красивая, а сердце злое. Он говорит, ты ему дочка.
Смуглая красотка опустила глаза, но гримаска на ее лице ясно говорила, что мнение собеседника ей безразлично. Не отвечая, девушка пошла прочь, сперва — нога за ногу, чтобы пыль поднялась, потом — легко, почти невесомо.
Аделаидо окинул ее взглядом от головы до талии (на ней была розовая кофта) и от талии до пят (на ней была желтая юбка). По спине ее, из-под платка, стекали черные косы. Он окинул ее взглядом и не окликнул. Пока он глядел, он выронил мачете и чуть не остался без ноги.
— Нехорошо, — сказал он мачете, поднимая его с земли. — Я, значит, задумался, а тебе уж и падать. Намекаешь, наверное, что без тебя мне конец.
Деревья тут следовало бы пообрубить, порасчистить, что высохло. Они были больные, как Кучо, кожа да кости, и, как Кучо, кашляли сухими листьями, когда ветер подует.
Об этом и размышлял Аделаидо, пока девица уходила все дальше. Он так бы и остался стоять, но вдруг сдвинул шляпу, сплюнул и сказал как будто кому-то другому:
— А, ладно, запоздаю, а ее нагоню!
И он побежал за ней по широкой дороге, на которой могли разъехаться две машины, обрызгивающие деревья пахучей ярко-голубой жидкостью, чтоб не болели. Одна машина вроде бы вздремнула, и цветной дождик сонно моросил из нее. Летали веселые нежные бабочки, а там, вдалеке, сладостно пели сенсонтли[7].
— Был бы я твой отец, — сказал он, — ты бы у меня поплясала…
— Может, и так, — отвечала она, — да ты мне не отец…
— А куда ты идешь?
— Сам видишь, куда глаза глядят. Хочешь, буду пятиться, — и она пошла задом, радостно взмахивая рукой, — куда зад глядит, туда и пойду!
— Ох ты, бесстыдница!
Девица бежала быстро, словно летела. Аделаидо нагонял ее, но нагнать не мог. Так одолели они большой кусок дороги — она все задом, задом, он за ней.
— Небось мужа рада бы подцепить!..
— Где его взять…
— Для тебя-то всегда найдется! — заверил Аделаидо, прибавляя шагу.
— Да отец не хочет, чтоб я замуж шла…
— Много он понимает! — Аделаидо побежал быстрее.
— Ой, нет, он понимает! Он до матери моей был женат, овдовел, опять вот женился. Кому ж и знать!
— Он знает, как мужу с женой живется, а как жене с мужем, не знает. Тебе-то женой быть! — Аделаидо бежал легко, неслышно.
— Мать тоже не хочет, чтобы я замуж шла. А она зря не скажет.
— Да ты просто не сыскала человека подходящего.
— И не сыщу. Мне хороший нужен, а их нету.
— То есть это как нету? — Они неслись во всю прыть. Аделаидо застыл на месте, остановилась и девушка, на должном расстоянии.
— Как вас зовут?
— Аделаидо Лусеро. А на что тебе?
— Надо, значит. А я — Роселия Леон, к вашим услугам.
— Вот и я к твоим услугам. Ты только вели, все сделаю. — Аделаидо двинулся к ней, она отступила.
— Наверное, вы всем одно и то же говорите!
— Верно, я многим говорю, но сейчас-то я говорю тебе!
— Ну, мне такая услуга нужна: когда приедет епископ, будьте мне крестным на конфирмации.
— Крестным… — Ему удалось схватить ее за руку, и он придержал ее, не дал ни убежать, ни отвернуться.
— Пустите!..
— Да постой ты, потолкуем!..
— Чего нам толковать! Идите, куда шли… Женщина с совиным лицом увидела, что он ее держит за руку, а она вырывается, и подняла страшный крик. А за совиной женщиной, откуда ни возьмись, появились еще какие-то женщины, ребятишки и лающие псы. Он тут же выпустил пленницу, но это ему не помогло — Сова и женщины все равно орали, собаки лаяли.
Сова и Клещеватый, бесшумно, словно по воде, подоспевший к месту действия на своих подушечках, обвинили его в том, что он оскорбил ихнюю дочку. «Не-со-вер-шен-но-лет-ню-ю!» — кричали они, и на губах их пенилась слюна, словно они взбесились.
На крики прибежали солдаты из комендатуры и прежде всего отобрали у него мачете. Лусеро не сопротивлялся. Но родители девицы снова усложнили дело — они не хотели, чтобы патруль вел ее в суд. Однако идти пришлось. За девицей ковылял Клещеватый и поспешала Сова, благоухая нечистотами и салом. Так они добрались до пригорка, на котором располагались под пальмами и комендатура, и суд.
Тот, кто исполнял обязанности мирового судьи, решил дело в один миг.
— Аделаидо Лусеро! Или ты возьмешь в жены изнасилованную тобой девицу, или отправишься в тюрьму.
— Да я ее не тронул!.. Пускай она сама скажет!..защищался Аделаидо.
— Не тронул, не тронул!.. — передразнила старуха. А чести лишил!
— Разбойник! Стыда нету! — пламенел гневом Клещеватый. — Знал, что я ее ищу… Я его самого просил найти ее… А он ее встретил и это… это… — Из глазок, затерявшихся в морщинах, бровях и бороде, текли слезы обиды. Плакала навзрыд и Сова.
Роселия от стыда осунулась, стала маленькой зверушкой с человечьими глазами. Во рту у нее пересохло, язык отнялся. Сколько она ни моргала, сколько ни крутилась, ей не удавалось выжать ни слезинки, и она теребила шаль так, что чуть дырку не прорвала.