Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Не говоря ни слова, Мартина опустилась на пол возле потертого кресла, из которого вылезал волос, и, вытащив из кармана иголку и моток шерсти, принялась за работу. Уже три дня ей не терпелось урвать свободную минуту, чтобы заштопать дыру.
— Раз уж вы занялись починкой, Мартина, — воскликнул шутливо доктор, взяв в обе ладони непокорную голову Клотильды, — почините-ка заодно и эту головку, которая дала трещину.
Мартина подняла свои потухшие глаза и с неизменным обожанием устремила их на хозяина.
— Почему вы говорите это мне, сударь?
— Да потому, голубушка, что мне сдается, будто именно вы с вашей набожностью наполнили потусторонними фантазиями эту славную головку, такую смышленую и разумную…
Обе женщины понимающе переглянулись.
— Что вы, сударь, еще не было случая, чтобы вера причинила кому-нибудь вред. Ну, а если кто с этим и не согласен, то, право же, лучше не спорить.
Наступило неловкое молчание. Только разговоры о боге приводили порой к ссорам эту дружную, всегда согласную во всем троицу. Мартине было всего двадцать девять лет, на год больше, чем доктору, когда она поступила к нему в услужение, а он только начинал свою деятельность врача в маленьком светлом домике нового квартала Плассана. Тринадцать лет спустя один из братьев Паскаля, Саккар, овдовев и собираясь жениться вторично, прислал ему из Парижа свою семилетнюю дочь Клотильду, — и Мартина занялась воспитанием девочки, водила ее в церковь, стараясь передать ей свою горячую набожность. Доктор, человек широких взглядов, этому не препятствовал, ибо не считал себя вправе лишать людей счастья, какое дает вера. Позднее он сам взялся за образование девушки, стремясь внушить ей правильные, трезвые взгляды. Так жили они втроем вот уже почти восемнадцать лет, уединившись в Сулейяде — маленькой усадьбе одного из городских предместий неподалеку от церкви св. Сатюрнена, жили счастливо, — доктор был всецело поглощен своими трудами, в которые он не посвящал никого; их безмятежную жизнь нарушали только смутное беспокойство, все резче проявлявшиеся разногласия в вопросе веры.
Помрачневший Паскаль несколько минут ходил взад и вперед по комнате, затем сказал без обиняков:
— Знаешь, дорогая, все эти мистические бредни совсем сбили тебя с толку… Ваш боженька в тебе не нуждается, напрасно я не уберег тебя от него. Тогда тебе было бы куда легче!
Клотильда не сводила с него ясного взгляда и, дрожа от волнения, все же не сдавалась.
— Это тебе, учитель, было бы легче, если бы ты не смотрел на все только телесными очами… Есть еще нечто другое… Почему ты не хочешь этого понять?
Мартина поспешила прийти ей на помощь, как умела:
— И то верно, сударь, вы праведный человек, об этом я и толкую повсюду, вот вам и пойти бы с нами в церковь… Что и говорить, бог спасет вашу душу. Но как подумаю, что, может быть, вы не прямо попадете в рай, так меня дрожь пробирает…
Паскаль был смущен: обе эти женщины, никогда ему не прекословившие, покоренные его жизнелюбием и добротой, боготворили его, а теперь они вдруг взбунтовались. Он уже раскрыл было рот, чтобы осадить их, как вдруг почувствовал всю бесполезность спора.
— Ладно! Оставьте меня в покое! Пойду работать, так будет лучше… Но потрудитесь мне не мешать!
Легким шагом он направился к себе в комнату, где у него было устроено некое подобие лаборатории, и заперся там. Паскаль строго-настрого запрещал входить к себе, потому что он занимался какими-то особыми опытами, в которые не посвящал никого. И тотчас послышался медленный, размеренный стук пестика в ступке.
— Ну вот, теперь он, как говорит бабушка, занялся своей дьявольской стряпней, — сказала, улыбаясь, Клотильда.
И снова она принялась не спеша срисовывать цветок штокрозы. Она с математической точностью набрасывала контуры лиловых с желтыми прожилками лепестков, передавала все оттенки, вплоть до самых тончайших.
— Какое несчастье! — пробормотала через несколько минут Мартина, снова усевшись на пол чинить кресло, — такой праведный человек и так попусту губит свою душу! Ведь ничего не скажешь, тридцать лет я его знаю, и ни разу он не сделал никому зла. Вот уж поистине золотое сердце, последнее отдаст. И такой он добрый, и всегда-то бодр и весел — божье благословение, да и только! Одна беда — не хочет примириться с господом богом! Правда, барышня, надо его заставить!
Удивившись такой необычной словоохотливости служанки, Клотильда ответила со всей серьезностью:
— В самом деле, Мартина. Мы его заставим, обещаю тебе!
Снова наступило молчание, как вдруг задребезжал звонок у входной двери. Его повесили внизу, чтобы о приходе посторонних было слышно во всех уголках дома, слишком обширного для трех его обитателей. Служанка удивилась и, пробормотав себе под нос: «Кого это принесло в такую жару!» — встала с пола, вышла на лестницу, наклонилась над перилами и, вернувшись, объявила:
— Госпожа Фелисите!
И тотчас на пороге показалась сама г-жа Ругон. Несмотря на свои восемьдесят лет, она легко, точно молоденькая, взбежала наверх: смуглая, худощавая, подвижная, она так же, как и в молодости, походила на цикаду. Теперь она одевалась очень элегантно, ходила в черном шелковом платье, и талия ее была по-прежнему так тонка, что со спины ее можно было принять за молодую женщину, увлеченную честолюбивыми замыслами или любовной страстью. Кожа на ее лице высохла, по глаза сохранили былой блеск, и она по-прежнему умела расточать обольстительные улыбки.
— Неужто это ты, бабушка? — воскликнула Клотильда, идя ей навстречу. — Но ведь сегодня настоящее пекло, впору изжариться!
Фелисите, смеясь, поцеловала ее в лоб.
— Ну, мы с солнцем старые друзья!
Быстрыми мелкими шажками она засеменила к окну и откинула задвижку на одном ставне.
— А ну-ка, приоткройте окно! Разве не грустно жить в такой темноте! К себе я солнце впускаю.
Сквозь полуоткрытые ставни ворвалась струя яркого света, целый ноток танцующих брызг. И под иссиня-лиловым, как при пожаре, небом среди этого всепожирающего зноя открылась широко раскинувшаяся, опаленная солнцем равнина, словно заснувшая мертвым сном. Справа над розовыми крышами высилась колокольня церкви св. Сатюрнена — позолоченная башня, выступы которой в этом ослепляющем свете напоминали побелевшую от времени кость.
— Я собираюсь в Тюлет, — сообщила Фелисите, — и забежала узнать, не у вас ли Шарль… Я хотела увезти его с собой. Но коль скоро его здесь нет… придется отложить до следующего раза…
Пытаясь объяснить свой визит этим предлогом, она продолжала шарить по комнате пытливым взглядом. Впрочем, она быстро переменила тему и, услышав ритмичный стук пестика, все еще доносившийся из соседней комнаты, заговорила о своем сыне Паскале.
— Ну конечно! Он, как всегда, занят этой дьявольской стряпней! Не беспокойте его. Он мне не нужен!
Мартина, снова принявшаяся за починку кресла, покачала головой, как бы говоря, что у нее нет ни малейшего желания беспокоить хозяина; и опять все умолкли. Клотильда вытирала тряпкой испачканные пастелью пальцы, а Фелисите, словно что-то выискивая, снова заходила по комнате мелкими шажками.
Старая г-жа Ругон вдовела около двух лет. Ее муж, ожиревший настолько, что уже не мог двигаться, скончался от удара, вызванного несварением желудка, в ночь на 4 сентября 1870 года, после того как узнал о Седанской катастрофе. Казалось, его сразило крушение режима, одним из создателей которого он себя мнил. С тех пор г-жа Ругон делала вид, что больше не занимается политикой, жила, как королева, лишившаяся престола. Всем было хорошо известно, что в 1851 году Ругоны спасли Плассан от анархии, способствуя признанию государственного переворота 2 декабря, и что несколько лет спустя они снова одержали верх над легитимистскими и республиканскими кандидатами, отдав голоса Плассана бонапартисту. До войны сторонники Империи были здесь всемогущи и так популярны, что во время плебисцита получили подавляющее большинство голосов. Но после разгрома город стал республиканским, квартал св. Марка снова занялся втихомолку роялистскими интригами, а старый квартал и новый город послали в палату депутатов либерала, близкого орлеанистам, который готов был в любую минуту перекинуться на сторону Республики, если та восторжествует. Вот почему Фелисите, женщина весьма умная, отошла от политики и примирилась с положением королевы, свергнутой с престола при смене правительства.
Но и в этом положении было нечто возвышенное, овеянное своеобразной поэтической меланхолией. Фелисите царила целых восемнадцать лет. По мере того как шло время, все прекраснее становилась легенда о двух ее салонах — желтом, где созревал государственный переворот, а потом зеленом, где на нейтральной почве было завершено завоевание Плассана. Вдобавок Фелисите была очень богата. Все находили, что она с большим достоинством перенесла свое падение, без слез, без жалоб, к тому же за ее плечами была такая длинная цепь грязных интриг, алчных страстей и необузданных желаний, что в ее восемьдесят лет это придавало ей даже величие. У г-жи Фелисите оставалась единственная радость — наслаждаться на покое своим огромным состоянием и былым высоким положением, и она знала отныне одну лишь страсть — оберегать свое прошлое от всего, что в дальнейшем могло бы его запятнать. В своем тщеславии, питавшемся двумя деяниями, все еще не забытыми местными жителями, она ревностно пеклась о том, чтобы сохранились лишь те документы, которые могли упрочить славу семьи, ту легенду, благодаря которой г-жу Ругон приветствовали, как бывшую королеву, когда она проходила по улицам города.