Иван Панаев - АКТЕОН
- Коли не видно, - отвечала Настя, - а на гумне-то?
- Да в самом деле! А я вот как только удосужусь после приезда Петра
Александрыча, сейчас же съезжу в город, куплю тебе подвески…
Управляющий хотел еще продолжать разговор с Настей, но сзади его кто-то произнес голосом Стентора:
- Наше почтение Назару Яковличу.
Перед Назаром Яковличем предстал человек лет пятидесяти пяти, роста исполинского, в длинном сюртуке травяного цвета из деревенского сукна и в широких лазурного цвета кумачных панталонах, с лицом небритым и с грязными руками.
- А, Наумыч, как, брат, поживаешь? - спросил его управляющий.
- Какое наше житье! Как вы, сударь, можете?.. Что детки ваши? супруга?.. - Антон искоса посмотрел на удалявшуюся Настю.
- Хоть бы вы, Назар Яковлич, - продолжал Антон, - месячины нам прибавили…
Ведь тридцать лет, сударь, служу, что, право! Сами знаете, батюшка, у меня этакая обуза детей, все есть требуют, что с ними будешь делать?
Управляющий несколько нахмурился.
- Грех сказать, Наумыч; у тебя месячина хорошая; зачем напрасно бога гневить?
Живешь ты спокойно, как у Христа за пазухой; дела никакого нет.
- Да какая это месячина? - возразил Антон, наморщивая лоб, - при покойнике я какие, можно сказать, должности не произошел, и буфетчика и камардена… ну, разумеется, перепадала копейка, а теперь откуда возьмешь? По миру идти не приходится.
Хоть бы вы деткам синего суконца на платье пожаловали: совсем, ей-богу, обносились.
- Хорошо, хорошо, Наумыч.
- Ну, и за то дай бог вам здоровья! - Антон вынул из кармана тавлинку и понюхал, приговаривая: - И табачишка-то иной раз не на что купить… А сколько я за свой век барского-то добра сохранил. Вот хоть бы по воскресеньям: у нас обедали и исправник, и заседатель, и все эти, знаете, из города. Шампанское всегда из Москвы выписывали; бывало, кричит: "Антон, шампанского!", а у меня всегда наготове две бутылки - кто получше, ну, тому шампанского, а остальные, думаю себе, и цимлянским довольствуются, да еще губы оближут; не по коню корм, сударь. То, думаю себе, для хороших господ.
Управляющий засмеялся.
- Оно, конечно, - продолжал Антон, - молодые господа - это совсем не то; а мне, старику, что за дело! Я тридцать лет ихнему дяденьке служил. Да вон анамеднясь заседателя в городе встречаю. ".А! говорит, Антон Наумыч, старый знакомый, здравствуй!" - "Здравствуйте, Федор Иваныч". - "Что, брат, говорит, худо без старого барина?" - "Гм! разумеется, не то, что бывало, что толковать! Оно, конечно, еще по милости Назара Яковлича живем-таки; что-то будет, как новый барин приедет". - "Жаль, говорит, старичка, жаль!.." Не прикажете ли, батюшка Назар Яковлич, табачку?
Управляющий взял щепотку табаку и потрепал Антона по спине.
- Старые слуги, Наумыч, ей-богу, лучше новых, - это мое правило. Я об тебе поговорю Петру Александрычу, непременно поговорю.
- Дай вам бог здоровья, Назар Яковлич… Мы все довольны вами; а на мужичье-то нечего смотреть. Известное дело - козлиные бороды, лентяи… Вот, правда, из них Максим,
Настин отец, мужик добрый, нечего сказать, и работящий… Не забудьте же, батюшка, суконца-то деткам на платьишко…
Речь Антона была прервана криком оторопевшего старосты:
- Его милость едет, едет!..
Махальный дал знак… Все пришли в движение. Крестьяне и крестьянки перешли за мост и остановились. Лица добрых крестьян и крестьянок необыкновенно вытянулись от любопытства и нетерпения; большая часть ртов раскрылась, все глаза устремились на дорогу - однако по дороге еще ничего не было видно. Узенькая дорога, извиваясь между засеянными полями, исчезала за оврагом, потом снова виднелась на горе и, наконец, совсем пропадала за мелким лесом, который окаймлял горизонт. Управляющий бегал из стороны в сторону, подергивая свой жилет. Его щеки заметно побледнели; с поднятым вверх кулаком он несколько раз обращался к крестьянам, повторяя:
- Смотрите же вы у меня! Антон проворчал:
- Пойду-ка обрадую барыню, - и направил свои исполинские шаги к барскому дому.
Весть о том, что "его милость едет", распространилась в одно мгновение по всей деревне, и в то время как Антон входил на крыльцо барского дома, пономарь бежал уже изо всех сил к колокольне. Бесконечные фалды сюртука пономарского, развеваемые ветром, уподоблялись крыльям летучей мыши, и длинная заплетенная коса, выпущенная пономарем сверх сюртука, болтаясь, ударяла его по спине.
Антон произвел величайшее волнение в барском доме. В этом доме с некоторого времени поселилась мать помещика - Прасковья Павловна, переехавшая из своей деревни, чтоб собственными руками приготовить все нужное к приезду сына, нежно любимого ею.
Злые языки*** губернии утверждали, однако, будто она переехала в сыновнее имение потому, что совершенно прожила свое собственное. Как бы то ни было, достоверно только, что в продолжение двухнедельного своего пребывания в селе Долговке Прасковья
Павловна постоянно вмешивалась во все хозяйственные распоряжения по женской части и совершенно поссорилась с женою управляющего Назара Яковлича. "Ей, бестии, - замечала Прасковья Павловна, - хорошо чужим добром распоряжаться, ей что беречь чужое добро! Вишь, как ее раздуло на чужом-то хлебе, - а он мой сын; мне его копейка так же дорога, как своя собственная, еще дороже!" Вскоре после приезда Прасковьи
Павловны произошел еще совершенный разрыв между попадьей и дьяконицей, но это не относится к моему рассказу. Дело в том, что Прасковья Павловна, услышав от Антона радостную весть о приближении своего сына, которого она не видала лет восемь, едва не упала в обморок. Она начала порываться к дверям и всхлипывать, приговаривая:
- Голубчик мой, ангел мой! наконец дождалась я этой минуты… Благодарю моего бога!..
Волнение Прасковьи Павловны было так велико, что находившаяся при ней с незапамятного времени девушка-сирота лет тридцати шести, дочь бедных, но благородных родителей, в испуге бросилась к Антону и закричала:
- Ах, какой ты неосторожный, Антон! Тебе следовало прежде меня предуведомить, а то вдруг, как можно?.. Ну кабы что случилось?
- А чему случиться-то? - возразил Антон с неудовольствием, отходя в сторону. - Не знаю я, что ли, как с господами говорить? Я при покойнике-то тридцать лет прослужил, слава богу; вишь, учить… вздумала… случится!..
- Анеточка! - сказала Прасковья Павловна, обращаясь к дочери бедных, но благородных родителей, - пойдем, душенька, к нему, к голубчику моему, навстречу… Нет, уж я не могу здесь дожидаться, как хочешь - не могу.
Прасковья Павловна тяжело дышала и беспрестанно подносила платок к глазам…
- Милый друг мой Петенька!.. Милый друг мой! - восклицала она от времени до времени в порыве материнского восторга.
- Подай мне, Анеточка, мой платок, желтый, турецкий… Так вот, не поверишь, даже колена дрожат.
Дочь бедных, но благородных родителей принесла желтый платок.
Прасковья Павловна подошла к зеркалу и, несмотря на свое внутреннее волнение, стала поправлять перед зеркалом свой чепчик и надевать платок. Прасковье Павловне казалось лет под пятьдесят; она была очень дородна, имела рост средний, выщипывала слишком густые брови, подкрашивала седые волосы и вообще, кажется, желала еще нравиться.
Она вышла на крыльцо, сопровождаемая дочерью бедных, но благородных родителей. Там толпилась уже вся многочисленная дворня: псари, столяры, ткачи и проч., с женами и детьми. Антон переходил от одного к другому, от одной к другой и, нахмурив брови, рассказывал им о чем-то с важностию, усиливая свои рассказы выразительными жестами. У самого крыльца стояло человек до десяти исполинов, еще десять Антонов, которые, однако, назывались не Антонами, а Фильками, Фомками, Васьками, Федьками,
Яшками и Дормидошками. Все они, впрочем, имели одно общее название малый. Эти
"малые" были небриты и облечены в сюртуки до пят. С первого взгляда их невозможно было отличить друг от друга; но глаз зоркий и наблюдательный по заплатам, оборванным локтям и пятнам на сюртуках их, вероятно, успел бы подметить, чем Филька разнился от
Васьки, а Васька от Федьки и так далее.
Прасковья Павловна на последней ступеньке крыльца была на минуту остановлена высокой и худощавой старухой, одетой несколько поопрятнее и получше других дворовых женщин. На этой старухе было надето ситцевое платье полурусского, полунемецкого покроя, до половины закрытое телогрейкою; голова ее тщательно была повязана шелковым платком, с бантиком на темени, а из-под платка торчали седые волосы. Она бросилась к Прасковье Павловне с криками:
- Матушка, сударыня… Сподобил-таки меня господь, окаянную, дожить до такой радости!.. Говорят, сокол-то мой ясный, красное-то мое солнышко, уж близехонько от нас!
Голова старухи тряслась, и слезы катились ручьем по ее морщинистым щекам.
- Да, Ильинишна, - отвечала Прасковья Павловна, поднося платок к глазам, - ах, батюшки мои! не знаю, что со мной будет от радости… Не перенесу этого, не перенесу!..