Ирвинг Стоун - Муки и радости
Но Бертольдо и не собирался давать новичку молоток и скарпель. Он посадил Микеланджело за рисовальный стол на террасе между семнадцатилетним Торриджани и двадцатидевятилетним Андреа Сансовино; раньше Андреа учился у Антонио Поллайоло, в церкви Санто Спирито можно было видеть исполненные им работы.
Принеся из внутренних комнат рисовальные принадлежности, Бертольдо сказал Микеланджело:
— Рисование для скульптора — совсем особое дело. И человек и камень — трехмерны, у них гораздо больше общего, чем у человека и стены или деревянной доски, на которых приходится писать живописцу.
Микеланджело скоро понял, что ученики здесь во многом похожи на учеников у Гирландайо. Сансовино как бы играл роль Майнарди: он уже давно был профессиональным художником, зарабатывая на жизнь изделиями из терракоты, и так же, как Майнарди, с большой теплотой и благородством относился к начинающим, отдавая им свое время. Самым неумелым в Садах, как Чьеко у Гирландайо, был Соджи: ему тоже исполнилось всего лишь четырнадцать лет; здесь, среди скульпторов, он казался случайным человеком и, на строгий взгляд Микеланджело, был лишен всякого таланта.
Не обошлось в Садах и без своего Якопо: это был двадцатилетний Баччио да Монтелупо — легкомысленный, как птичка, распутный тосканец. Подобно Якопо, он любил собирать всяческие слухи о грязных ночных скандалах и подробно пересказывал их утром. В первый же день, когда Микеланджело приступил к работе, Баччио с жаром поведал товарищам самую свежую и потрясающую новость: в Венеции родился урод, глаза у него не на том месте, где им полагается быть, а за ушами; а в соседней с Флоренцией Падуе родился другой уродец: у него две головы и на каждой руке по две ладошки. На следующее утро он рассказывал об одном флорентинце, который якшался с дурными женщинами ради того только, чтобы «сохранить целомудрие своей супруги».
Особенно комичными были побасенки Баччио из быта контадини, крестьян: как-то раз, уверял он, одна флорентинская дама из патрицианской семьи, вся в шелках и жемчугах, спросила у крестьянина, выходившего из церкви Санто Спирито:
— Скажи, обедня для сиволапых уже кончилась?
— Да, синьора, — отвечал крестьянин. — А обедня для шлюх только начинается, советую не опаздывать.
Бертольдо заливался тонким старческим смехом и аплодировал.
Был в Садах и ученик, чем-то похожий на Граначчи, — пятнадцатилетний паренек Рустичи, сын знатного и богатого тосканца. Он занимался скульптурой из одного только удовольствия и почтения к искусству. Лоренцо высказывал желание, чтобы ученик жил во дворце Медичи, но Рустичи предпочитал свой дом на Виа де Мартелли. Микеланджело пробыл в Садах всего неделю, как Рустичи пригласил его к себе на обед.
— Подобно Бертольдо, я очень люблю всякую стряпню на кухне. С утра я буду жарить для тебя гуся.
Как убедился Микеланджело, образ жизни Рустичи оправдывал деревенское звучание его фамилии: в доме у него было полно животных. Там жили три собаки, прикованный к жердочке орел, скворец, которого крестьяне в сельском имении научили выкрикивать фразу: «Провалитесь вы все в тартарары!» Но еще больше смутил Микеланджело живший в комнате Рустичи дикобраз: зверек постоянно залезал под стол, сопел и возился там, укалывая своими иглами ноги гостя.
После обеда хозяин провел Микеланджело в тихую комнату, где висели портреты его предков. На фоне этой роскоши Рустичи словно бы преобразился: в нем проглянуло уже нечто аристократическое.
— Ты хорошо рисуешь, Микеланджело. Может быть, именно это позволит тебе стать скульптором. В таком случае разреши тебя предупредить: никогда не соглашайся жить в пышных дворцах.
Микеланджело недоуменно фыркнул:
— По-моему, это мне не грозит.
— Послушай, мой друг: роскошь, нега и уют так приятны, к ним так легко привыкнуть. А когда к этому пристрастишься, то уже совсем легко и просто стать лизоблюдом, угодником, всегда и во всем поддакивать, чтобы только не лишиться привычных благ. Потом ты начинаешь подлаживаться под вкусы власть имущих, а это для скульптора означает смерть.
— Я ведь простак, Рустичи. Едва ли все это меня касается.
Гораздо ближе, чем с другими учениками, Микеланджело сошелся с Торриджани: этот молодой человек выглядел в его глазах скорее бравым воином, чем скульптором. Микеланджело был очарован Торриджани; в то же время он страшился его, стоило тому лишь нахмурить брови и заговорить своим раскатистым, зычным голосом. Торриджани происходил из старинной семьи виноторговцев, давно уже выбившейся в знать, с Бертольдо он держался так смело, как никто из учеников. Рассердившись на кого-либо из товарищей по мастерской, он учинял шумные ссоры. Он быстро отличил Микеланджело своей горячей дружбой и постоянно разговаривал с ним — их рабочие столы были рядом. Микеланджело еще не доводилось встречать столь красивого человека, как Торриджани; эта физическая красота, стоявшая на грани человеческого совершенства, обескураживала его: он всегда сознавал, насколько некрасив и невзрачен он сам.
Граначчи видел, как крепнет дружба Микеланджело с этим юношей. Когда Микеланджело спросил Граначчи, считает ли он Торриджани выдающимся человеком, тот осторожно ответил:
— Я его знаю с детства. Наши семьи связаны друг с другом.
— Но ты уклоняешься от ответа, Граначчи.
— Прежде чем называть человека другом, Микеланджело съешь с ним пуд соли.
Микеланджело работал в Садах уже больше недели, когда туда в сопровождении юной девушки явился Лоренцо Медичи. Впервые в жизни Микеланджело увидел вблизи человека, который, не занимая никакого поста и не нося никакого титула, правил Флоренцией и сделал ее могущественной республикой, где процветали не только ремесло и торговля, но и искусство, литература, наука. Лоренцо де Медичи было сорок лет, его грубое лицо казалось высоченным из темного гранита; все черты его были неправильны, лишены какой-либо привлекательности — нечистая кожа, выступающая нижняя челюсть, выпяченная нижняя губа, длинный массивный нос, вздернутый кончик которого был гораздо мясистее и толще, чем спинка, большие темные глаза, щеки с темными провалами около углов рта, кошт темных волос, разделенных прямым пробором и крыльями ниспадающих к бровям. Одет он был в длинную охристого цвета мантию с пурпурными рукавами, на шее виднелся краешек белого воротника. Роста он был чуть выше среднего, крепкого сложения; верховая езда и охота с соколами, которой он отдавался порой целыми днями, поддерживала его телесные силы.
Он был также знатоком классических языков, жадным читателем греческих и латинских манускриптов, поэтом, которого Платоновская академия сравнивала с Петраркой и Данте, создателем первой в Европе публичной библиотеки, для которой он собрал десять тысяч рукописных и печатных книг, — подобной библиотеки не было нигде со времен Александрии. Лоренцо был признан «величайшим покровителем литературы и искусства из всех владетельных принцев, которые когда-либо существовали»; его коллекция скульптуры, живописи, рисунков, резных гемм была открыта для всех художников, для каждого, кто хотел изучить ее и почерпнуть в ней вдохновение. Для ученых, стекавшихся во Флоренцию, чтобы сделать ее научным центром Европы, он предоставил виллы на склонах Фьезоле: там Пико делла Мирандола, Анджело Полициано, Марсилио Фичино и Кристофоро Ландино переводили недавно найденные греческие и древнееврейские рукописи, писали стихи, философские и богословские сочинения, способствуя тому, что Лоренцо называл «революцией гуманизма».
Микеланджело слыхал немало рассказов о Лоренцо, в городе это была излюбленная тема разговоров: ему было известно, что у Лоренцо слабое зрение, что он родился лишенным обоняния. Теперь, слушая, как Лоренцо разговаривал с Бертольдо, он убедился, что голос у него хриплый и неприятный.
Но казалось, что этот голос — единственная неприятная особенность Лоренцо, так же как слабость его глаз — единственная его слабость, а отсутствие обоняния — единственный прирожденный недостаток. Ибо у Лоренцо, богатейшего во всем мире человека, перед которым заискивали правители итальянских городов-государств и такие могущественные монархи, как турецкий и китайский, — у Лоренцо был открытый, мягкий характер и полное отсутствие высокомерия. Правитель республики — в том же смысле, в каком гонфалоньер справедливости и Синьория были хранителями законов и порядка в городе, — он не располагал ни армией, ни стражей, расхаживал по улицам Флоренции без всякой свиты, разговаривал со всеми гражданами, как равный, вел простую семейную жизнь, играя со своими детьми на полу и держа свой дом открытым для художников, писателей и ученых всего мира.
Таков был этот человек. Он пользовался абсолютной властью в делах политики, но правил Флоренцией, проявляя такой здравый смысл и такую прирожденную учтивость и достоинство, что те люди, которые могли быть врагами, жили и трудились при нем в полном согласии. Столь счастливого результата не достигали ни его одаренный отец, Пьеро, ни гениальный дед, Козимо, прозванный всей Тосканой отцом отечества за то, что после кровопролитной гражданской войны между партиями гвельфов и гибеллинов, бушевавшей во Флоренции не одно столетие, он создал республику. Флорентинцы могли напасть на Лоренцо Великолепного и, не дав ни часа на размышление, разграбить его дворец, изгнать владыку из города. Он знал это, знал это и народ, и благодаря тому, что такую возможность чувствовали все, Лоренцо сохранял свою неофициальную, не освященную законом власть. Ибо так же, как в нем не было ни тени высокомерия, в нем не было и малодушия: отчаянным военным натиском в семнадцать лет он спас жизнь своему отцу и, чтобы оградить город от вторжения неприятеля, рискнул собственной жизнью, напав на военный лагерь Ферранте в Неаполе с таким же ничтожным числом людей, с каким он разгуливал по улицам Флоренции.