Альфред Хейдок - Звезды Маньчжурии
Агнивцев сплюнул в ручей: его немного мутило от обеда по причине невыразимой грязи, в которой он изготовлялся.
Три дня… Что будет, если пойдет дождь? Неужели ему придется залезать в крытую арбу средь вонючих мехов и грязной кучи женщин?.. Он будет замечателен в этом окружении!.. Как он будет тосковать по самой простой комнате и — присутствию Мари!.. Почему он сегодня уже несколько раз вспоминал Мари?.. Как ни странно, на мысль об этой веселой и подвижной девушке, олицетворении взметнувшейся теннисной ракетки и вертящегося вихря тонкой надушенной материи, наталкивает его Турпи, «бесплодная смоковница», та самая, кто первая вчера приветствовала его появление у костра. Может быть, это сила контраста, но Турпи ведет себя странно: за обедом — прямо собственными пригоршнями — подкладывала ему лучшие куски… Хорошо бы перед тем помыть ей руки крепким мылом… Другие женщины хмуры, а Турпи смотрела на него и смеялась… Два раза мимоходом задевала плечом… Спрашивается: насколько это укладывается в правила гостеприимства и как широко оно здесь понимается?.. Бог мой! Вот она идет сюда!
Агнивцев вскочил на ноги и еще раз с равнодушным видом плюнул в воду.
Турпи приближалась медленно: она шла за водой. Наполнив корчагу, она поставила ее у своих ног и, смеясь глазами, брызнула водой на Агнивцева. Тот отступил шага два. Продолжая смеяться глазами, женщина двинулась за ним. Рискованность момента возрастала, но Агнивцев вдруг скрестил руки и вперил в нее холодный взгляд, которому постарался придать вид чистейшего недоумения. Смущение выступило на лице Турпи, она схватила корчагу и быстро умчалась обратно. Немного погодя Агнивцев тоже двинулся к табору, где нашел необычайное оживление: мужчины вернулись с охоты.
4
В самый вечер свадьбы, которой Агнивцев ждал с нетерпением как своей избавительницы от вынужденнаго сидения в таборе кочевников, ждал, пожалуй, больше самого жениха, разразился ливень, и ему пришлось-таки пролежать несколько часов в крытой повозке, в дурно пахнущем окружении. Он даже побаивался, что торжество будет отложено по случаю непогоды, но все обошлось как нельзя лучше: небо расчистилось, над верхушками кедровника всплыл красный и самодовольный месяц.
Хмурые фигуры во всевозможных одеяниях и мехах задвигались между стволами и разложили громадные костры, на которых шипело мясо. Из лесного мрака на освещенную лужайку прибывали всадники, женщины и дети с соседнего стойбища. Пир обещал быть гомерическим и начался без всяких церемоний, с поразительной быстротой: кто-то сунул в руки Агнивцеву корчагу со страшно крепкой водкой; Агнивцев пил, закусывая сахаром, которого та же услужливая рука насыпала ему целую пригоршню…
Корчага переходила из рук в руки, подолгу задерживаясь у раскрытых ртов, причем каждый пьющий, передавая посуду соседу, испускал кряхтенье, которое вскоре переходило в восторженный рев: а-а-а! Крики плыли в парном воздухе намокшего леса и будили глухое, отдаленное, такое же плывучее эхо.
К водке, наверное, было что-нибудь примешано для крепости: Агнивцев быстро захмелел, странные ощущения и расплывчатые уродливые мысли рождались в мозгу. Лес представлялся сборищем сумрачных гигантов, обступивших копошащееся племя карликов, которые толпились, подскакивали около огней и, казалось, исполняли непонятный ритуал в честь неведомого бога.
«И велик должен быть этот бог, — думал Агнивцев, — ростом с высокую сосну, с раскосыми глазами, в меховой мантии, по которой мелкими блошками прыгают векши и соболя, а у подола трутся медведи, волки, лисицы и пробегают олени».
Картина с каждой минутой становилась все фантастичнее и невероятнее, кое-где отдавая признаками оргии…
— А почему Турпи не пьет? — заплетающимся языком обратился Агнивцев к старику.
Из потока слов он разобрал, что у Турпи сердце болит… очень (старик выразительно приложил руку к груди): она должна будет уступить место главной хозяйки второй жене, как только та принесет ребенка… Род должен иметь много, много малышей, чтобы они заполнили табор, вырастали и становились сильными охотниками… Поэтому — почет только матерям… Но детей нет — род вымирает, вот был смысл речи старого патриарха, который хоть был пьян, но сострадательно посмотрел в сторону Турпи.
Конец речи Агнивцев еле дослышал: он проклинал свирепое пойло, от которого его стало клонить ко сну. Треск костров и дикие выкрики сменились для него бездной сна. От этого сна заставил его очнуться ночной холод, а главным образом — выступ узловатого корня, который глубоко вдавился ему в спину.
Оглянувшись, Агнивцев убедился, что кругом все спят мертвым сном, кто где упал спьяну, лишь одинокая фигура женщины понуро сидела у дерева, на краю поляны. Это была Турпи. Месяц изливал на нее полный свет; каждая черточка ее своеобразно красивого лица выступала с отчетливостью барельефа, и Агнивцев прочел на нем неподдельное горе.
«Так оно и должно быть: "бесплодная смоковница" должна уступить место живому дереву — этого требует закон рода, — подумал Агнивцев, проникшись таежной философией. — Но зачем она преследовала меня? — продолжал он размышлять. Смутная догадка озарила Агнивцева: — Может быть, она на что-нибудь еще надеялась…»
Мысль о женщине, которой по неизвестным причинам приходилось отказаться от мечты стать почетом окруженной матерью, наполнила его чувством искреннего сожаления. Он поморщился: незваная, тут же в голову пришла Мари. В затуманенном еще сном воображении Мари, точно угрожая, подняла руку и предостерегала от излишнего сожаления. Так же внезапно ее образ потух.
Край месяца закатился за верхушки деревьев; на женщину и на Агнивцева наползла тень, а он все еще думал.
«Во всяком случае, — сказал он себе, — я должен подойти и сказать Турпи несколько успокоительных слов; хотя я не знаю языка, она поймет».
Он встал и направился к женщине…
«Знает только рожь высокая, как поладили они…» — поется в старой песне, где говорится о нехитрой любви и нехитрых и близких к природе людях. Здесь рожь русской песни следовало бы заменить высокоствольной глушью кедровников. Древним языком, старым как мир языком без слов говорил Агнивцев с поникшей фигурой у дерева… И этого эпизода он, конечно, не рассказывал Мари, но она догадалась об этом чутьем женщины и поэтому ненавидит все лесные тропы.
Безумие желтых пустынь
Это было в те дни великих дерзаний, когда безумие бродило в головах и порождало дикие поступки; когда ожесточение носилось в воздухе и пьянило души.
В те дни сумасшедший полководец барон Унгерн фон Штернберг, — в чьей душе жили в странном соседстве аскет-отшельник и пират, чьим потомком он был, — в те дни вел он за собою осатанелых бойцов на Ургу, — восстанавливать Чингисханово великое государство.
За ним шли авантюристы в душе, люди, потерявшие представление о границах государств, не желавшие знать пределов.
Они шли, пожирая пространства Азии, и впитывали в себя ветры древней Гоби, Памира и Такла-Макана, несущие с собой великое беззаконие и дерзновенную отвагу древних завоевателей. Шли — чтобы убивать, или — быть убитыми…
1
Перед крошечным бугорком, — за которым, уткнувшись лицом в землю, прятал голову Жданов, — взметнулось облачко песку. Вдали прозвучало: хлоп!
Жданов выплюнул попавший в рот песок и быстро определил:
— Это из берданы! — Потом, что-то вспомнив, задумчиво прибавил: — Впрочем, нет! Это — винтовка системы Гра!
— Какой только дрянью они нас не обстреливают! — сердито отозвался Шмаков. Он, как и Жданов, распластавшись, лежал на земле шагах в пяти от него.
Трудно было сказать, к чему больше относилось его возмущенное лицо: к самому факту неожиданного обстрела или же — к скверным пулям. По всей вероятности, к пулям больше, так как Шмаков, по его же выражению, получил «нежное воспитание» на Великой войне, где он много раз служил мишенью для отличнейших пуль, отлитых на превосходных заводах Круппа по последнему слову техники.
Внезапный обстрел в голой степи захватил обоих приятелей безоружными.
Это случилось по той простой причине, что их отъезд из отряда Унгерна носил характер спешный, бурный и неорганизованный. Вследствие этого и багаж их имел существенные недостатки… Вернее говоря, — багажа почти не было!
Иначе оно и быть не могло: адъютант «самого» накрыл вечерком Шмакова за делом, почитавшимся смертельным грехом в стане «Сурового вождя», — в обществе женщины без намека на репутацию и — за столом, красноречиво уставленным пустыми бутылками.
— Иди к коменданту и скажи, чтоб тебя посадили на «губу»! — сказал адъютант.
— Слушаюсь! — вытянулся Шмаков, но, все-таки, к коменданту не попал: он отыскал в поселке мирно беседовавшего Жданова и сказал ему только два слова: