Алексей Николаевич Толстой - Восемнадцатый год
Матрена, пожимая мужнину руку, говорила:
— Двоюродную мою сестру, Авдотью, помнишь? Старше меня на годочек, — за Алексея ее сватаем.
Алексей смеялся, шаря в кармане:
— Бабы эти прежде меня решили… А и верно, браток, надоело вдовствовать. Напьешься и — к сводне, такая грязь, потом не отплюешься…
Он вынул кисет и обугленную трубочку с висящими на ней медными побрякушками, набил доморощенным табаком, и заклубился дым по хате. У Семена от речей и от самогона кругом пошла голова. Сидел, слушал, дивился.
В сумерки Матрена повела его в баньку, заботливо вымыла, попарила, хлестала веником, закутала в тулупчик, и опять сидели за столом, ужинали, прикончили глиняный жбанчик до последней капли. Семен хотя еще был слаб, но лег спать с женой и заснул, обвитый за шею ее горячей рукою. А наутро — открыл глаза — в хате было прибрано, тепло. Матрена, посверкивая глазами, белозубой улыбкой, месила тесто. Алексей скоро должен был приехать с поля завтракать. Весенний свет лился в чистые окошечки, блестели листы фикусов. Семен сел на кровати, расправился: как будто вдвое прибыло здоровья за вчерашний день, за эту ночь, проспанную с Матреной. Оделся, помылся, спросил — где у брата бритва? — в его комнате у окошка перед осколком зеркала побрился. Вышел на улицу, стал у ворот и поклонился сидевшему у соседей в палисаднике древнему старику, помнившему четырех императоров. Старик снял шапку, важно нагнул голову — и опять сидел, ровно поставив мертвые ноги в валенках, ровно сложив жиловатые руки на клюке.
Знакомая улица в этот час была пуста. Между хатами виднелись далеко уходящие полосы зеленей. На курганах, на горизонте, кое-где стояли распряженные телеги. Семен поглядел налево, — над меловым обрывом лениво вертели крыльями две мельницы. Пониже, на склоне, среди садов и соломенных крыш белела колокольня. За еще прозрачной рощей горели от солнца окна бывшего княжеского дома. Кричали грачи над гнездами. И роща, и красивый фасад дома отражались в заливном озере. Там у воды лежали коровы, бегали дети.
Семен стоял и поглядывал исподлобья, засунув руки в просторные карманы братниной свитки. Глядел, и находила печаль ему на сердце, и понемногу сквозь прозрачные волны «жара, струящиеся над селом, над лиловыми садами и вспаханной землей, видел он уже не этот мир и тишину. Подъехал Алексей на телеге, еще издали весело окликнул. Отворяя ворота, внимательно взглянул на Семена. Распряг мерина и стал мыть руки на дворе под висячим рукомойником.
— Ничего, браток, обтерпишься, — сказал он ласково. — Я тоже, с германского фронта вернулся, ну — не глядел бы ни на что: кровь в глазах, тоска… Ах, будь она, эта война, проклята… Идем завтракать.
Семен промолчал. Но и Матрена заметила, что муж невесел. После завтрака Алексей опять уехал в поле. Матрена, босая, подоткнувшись, ушла возить навоз на второй лошади. Семен лег на братнину постель. Ворочался, не мог уснуть. Печаль томила сердце. Стиснув зубы, думал: «Не поймут, и говорить нечего с ними». Но вечером, когда вышли втроем посидеть у ворот, на бревнышке, Семен не выдержал, сказал:
— Ты, Алексей, винтовку бы все-таки вычистил.
— А ну ее к шуту… Воевать, браток, теперь сто лет не будем.
— Рано обрадовались. Рано фикусы завели.
— А ты не серчай раньше-то времени. — Алексей раскурил трубочку, сплюнул между ног. — Давай говорить по-мужицки, мы не на митинге. Я ведь это все знаю, что на митингах говорят, — сам кричал. Только ты, Семен, умей слушать, что тебе нужно, а чего тебе не нужно — это пропускай. Скажем, — землю трудящимся. Это совершенно верно. Теперь, скажем, — комитеты бедноты. У нас в селе мы этих комитетчиков взнуздали. А вон в Сосновке комитет бедноты что хочет, то и делает, такие реквизиции, такое безобразие, — хоть беги. Именье графа Бобринского все ушло под совхоз, мужикам земли ни вершка не нарезали. А кто в комитете? Двое местных бобылей безлошадные, остальные — шут их знает кто, пришлые, какие-то каторжники… Понял али нет?
— Эх, да не про то я… — Семен отвернулся.
— Вот то-то, что не про то, а я про то самое. В семнадцатом году и я на фронте кричал про буржуазию-то. А хлопнуло, — дай бог ему здоровья, кто меня хлопнул тогда пулей в ногу, — сразу эвакуировался домой. Вижу, — сколько ни наешь, на другой день опять есть хочется. Трудись…
Семен постучал ногтями по бревну:
— Земля под вами горит, а вы спать легли.
— Может быть, у вас во флоте, — сказал Алексей твердо, — или в городах революция и не кончилась… А у нас она кончилась, как только землю поделили. Теперь вот что будет: уберемся мы с посевом, и примемся мы за комитетчиков. К петрову дню ни одного комитета бедноты не оставим. Живыми в землю закопаем. Коммунистов мы не боимся. Мы ни дьявола не боимся, это ты запомни…
— Будет тебе, Алексей Иванович, гляди — он весь дрожит, — проговорила Матрена тихо. — Разве можно с больного спрашивать?
— Не больной я… Чужой я здесь! — крикнул Семен, встал и отошел к плетню.
На том разговор и кончился.
В полосе уже погасшей зари летали две мыши, два чертика. Кое-где горел свет в окошках, — кончали ужинать. Издалека доносилась песня — девичьи голоса. Вот песня оборвалась, и по широкой, погруженной в сумрак улице понесся дробный стук копыт. Скакавший приостановился, что-то крикнул, опять пустил коня. Алексей вынул изо рта трубку, прислушиваясь. Поднялся с бревен.
— Несчастье, что ли? — сказала Матрена дрогнувшим голосом.
Наконец показался верхоконный, — парень без шапки скакал, болтая босыми ногами…
— Немцы идут! — крикнул он. — В Сосновке уже четырех человек убили!..
После заключения мира, к середине марта по новому стилю, германские войска по всей линии от Риги до Черного моря начали наступление — на Украину и Донбасс.
Немцы должны были получить по мирному договору с Центральной радой 75 миллионов пудов хлеба, 11 миллионов пудов живого скота, 2 миллиона гусей и кур, 2 1/2 миллиона пудов сахару, 20 миллионов литров спирта, 2 1/2 тысячи вагонов яиц, 4 тысячи пудов сала, кроме того — масло, кожу, шерсть, лес и прочее…
Немцы наступали на Украину по всем правилам — колоннами зелено-пыльного цвета в стальных шлемах. Слабые заслоны красных войск сметались тяжелой германской артиллерией.
Шли войска, автомобильные обозы, огромные артиллерийские парки с орудиями, выкрашенными изломанными линиями в пестрые цвета, гремели танки и броневые автомобили, везли понтоны, целые мосты для переправ. Жужжали в небе вереницы аэропланов.
Это было нашествие техники на почти безоружный народ. Красные отряды, — из фронтовиков, крестьян, шахтеров и городских рабочих, — разрозненные и во много раз уступающие немцам численностью, уходили с боями на север и на восток.
В Киеве на место Центральной рады, продавшей немцам Украину, был посажен свитский генерал Скоропадский; одетый в любезную самостийникам синюю свитку, подбоченясь, держал гетманскую булаву: «Хай живе щира Украина! Отныне и навеки — мир, порядок и благолепие. Рабочие — к станкам, землеробы — к плугу! Чур, чур! — сгинь, красное наваждение!»
Через неделю после того, как по улице села Владимирского проскакал страшный вестник, ранним утром на меловом обрыве у мельниц показался конный разъезд, — двадцать всадников на рослых вороных конях, — крупные, нерусского вида, в коротких зелено-серых мундирах и уланских шапках со шнурами. Посмотрели вниз на село и спешились.
В селе был еще народ, — многие сегодня не выехали в поле. И вот побежали от ворот к воротам мальчишки, перекликнулись бабы через плетни, и скоро на церковной площади собралась толпа. Глядели наверх, где около мельниц — ясно было видно — уланы ставили два пулемета.
А вскоре затем, с другой стороны, по селу загромыхали кованые колеса, защелкал бич, и на площадь широкой рысью влетела пара караковых в мыле, запряженная в военную тележку. На козлах правил белоглазый, с длинной нижней челюстью, нескладный солдат в бескозырке и в узком мундире. Сзади него, — руки в бока, — сидел германский офицер, строгого и чудного вида барин, со стеклышком в глазу и в новенькой, как игрушечной, фуражке. По левую сторону его жался старый знакомец, княжеский управляющий, сбежавший прошлой осенью из имения в одних подштанниках.
Сейчас он сидел, насупясь, в хорошем пальто, в теплом картузе — круглолицый, бритый, в золотых очках, — Григорий Карлович Миль. Ох, и зачесались мужики, когда увидели Григория Карловича.
— Шапки долой! — внезапно крикнул по-русски чудной офицер. Некоторые, кто стоял поближе, нехотя стащили шапки. На площади притихло. Офицер, сидя все так же, подбоченясь, поблескивая стеклышком, начал говорить, отчеканивая слова, с трудом, но правильно произнося:
— Землепашцы села Владимирского, вы увидели там, на горке, два германских пулемета, они отлично действуют… Вы, конечно, благоразумные землепашцы. Я бы не хотел причинять вам вреда. Должен сказать, что германские войска императора Вильгельма пришли к вам для того, чтобы восстановить среди вас жизнь честных людей. Мы, германцы, не любим, когда воруют чужую собственность, за это мы наказуем очень беспощадно. Большевики вас учили другому, не правда ли? За это мы прогнали большевиков, они никогда больше к вам не вернутся. Советую вам хорошенько подумать о своих дурных поступках, а также о том, чтобы незамедлительно вернуть владельцу этого имения то, что вы у него украли…