Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая
Сказав, Макаров стал тихонько насвистывать сквозь зубы.
Клим Самгин легко усваивал чужие мысли, когда они упрощали человека. Упрощающие мысли очень облегчали необходимость иметь обо всем свое мнение. Он выучился искусно ставить свое мнение между да и нет, и это укрепляло аа ним репутацию человека, который умеет думать независимо, жить на средства своего ума. После отзыва Макарова о Дронове он окончательно решил, что поиски Дроновым правды – стремление вороны украсить себя павлиньими перьями. Сам живя в тревожной струе этого стремления, он хорошо знал силу и обязательность его.
Он считал товарищей глупее себя, но в то же время видел, что оба они талантливее, интереснее его. Он знал, что мудрый поп Тихон говорил о Макарове:
– Юноша – блестящий. Но однакож не следует забывать тонкое изречение знаменитого Ганса Христиана Андерсена:
Позолота-то сотрется,Свиная кожа остается.
Климу очень хотелось стереть позолоту с Макарова, она ослепляла его, хотя он и замечал, что товарищ часто поддается непонятной тревоге, подавлявшей его. А Иван Дронов казался ему азартным игроком, который торопится всех обыграть, действуя фальшивыми картами. Иногда Клим искренно недоумевал, видя, что товарищи относятся к нему лучше, доверчивее, чем он к ним, очевидно, они признавали его умнее, опытнее их. Но это честное недоумение являлось ненадолго и только в те редкие минуты, когда, устав от постоянного наблюдения над собою, он чувствовал, что идет путем трудным и опасным.
Макаров сам стер позолоту с себя; это случилось, когда они сидели в ограде церкви Успения на Горе, любуясь закатом солнца.
Был один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним – синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
Выпустив в морозный воздух голубую струю дыма папиросы, Макаров внезапно спросил:
– Стихов не пишешь?
– Я? – удивился Клим. – Нет. А ты?
– Начал. Выходят скверно.
И как-то сразу, обиженно, грубо и бесстыдно он стал рассказывать:
– Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечения что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Он бросил недокуренную папиросу, она воткнулась в снег свечой, огнем вверх, украшая холодную прозрачность воздуха кудрявой струйкой голубого дыма. Макаров смотрел на нее и говорил вполголоса:
– Глупо, как два учителя. А главное, обидно, потому что – неодолимо. Ты еще не испытал этого? Скоро испытаешь.
Он встал, раздавил подошвой папиросу и продолжал стоя, разглядывая прищуренными глазами красно сверкавший крест на церкви:
– Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа – Лидия.
Макаров посвистел, сунул руки в карманы пальто, зябко поежился.
– Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но...
«Не все», – мысленно закончил Клим, вспомнив, как неприязненно относилась к Макарову Лидия Варавка.
– Идем, холодно, – сказал Макаров и угрюмо спросил: – Ты что молчишь?
– Что я могу сказать? – Клим пожал плечами. – Банальность: неизбежное – неизбежно.
Несколько минут шли молча, поскрипывая снегом.
– Зачем так рано это начинается? Тут, брат, есть какое-то издевательство... – тихо и раздумчиво сказал Макаров. Клим откликнулся не сразу:
– Шопенгауэр, вероятно, прав.
– А может быть, прав Толстой: отвернись от всего и гляди в угол. Но – если отвернешься от лучшего в себе, а?
Клим Самгин промолчал, ему все приятнее было слушать печальные речи товарища. Он даже пожалел, когда Макаров вдруг простился с ним и, оглянувшись, шагнул на двор трактира.
– Поиграю на биллиарде, – сказал он, сердито хлопнув калиткой.
Истекшие годы не внесли в жизнь Клима событий, особенно глубоко волновавших его. Все совершалось очень просто. Постепенно и вполне естественно исчезали, один за другим, люди. Отец все чаще уезжал куда-то, он как-то умалялся, таял и наконец совсем исчез. Перед этим он стал говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его росли горизонтально, и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку, отец сконфузился, сбрил волосы, и Клим увидал, что лицо отцово жалостно обмякло, постарело. Варавка говорил с ним словами понукающими.
– Н-ну-с, Иван Акимыч, так как же, а? Продали лесопилку?
Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери:
– Прошу тебя, – пожалуйста, без драматических монологов.
– Ну, милый Клим, – сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. – Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной. Ну, прощай.
Обняв Клима, он поцеловал его в лоб, в щеки, похлопал по спине и добавил:
– Дедушка тоже с нами. Да. Прощай. У... уважай мать, она достойна...
Не сказав, чего именно достойна мать, он взмахнул рукою и почесал подбородок. Климу показалось, что он хотел ладонью прикрыть пухлый рот свой.
Когда дедушка, отец и брат, простившийся с Климом грубо и враждебно, уехали, дом не опустел от этого, но через несколько дней Клим вспомнил неверующие слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка:
«Да – был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но в словах скептического человека было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой:
«Может, мальчика-то и не было?»
Клим любил такие поговорки, смутно чувствуя их скользкую двусмысленность и замечая, что именно они охотно принимаются за мудрость. Ночами, в постели, перед тем как заснуть, вспоминая все, что слышал за день, он отсевал непонятное и неяркое, как шелуху, бережно сохраняя в памяти наиболее крупные зерна разных мудростей, чтоб, при случае, воспользоваться ими и еще раз подкрепить репутацию юноши вдумчивого. Он умел сказать чужое так осторожно, мимоходом и в то же время небрежно, как будто сказанное им являлось лишь ничтожной частицей сокровищ его ума. И были удачные минуты успеха, вспоминая которые, он сам любовался собою с таким же удивлением, с каким люди любовались им.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил:
– В мать пошла. Та тоже мастерица была выдумывать. Выдумает и – верит.
Глагол – выдумывать, слово – выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все другие знакомые, и это слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, – случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке.
Летом, на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе.