Надежда Тэффи - НОСТАЛЬГИЯ
и тогда уже никто не решался со мной играть…
— Да кто же с маленькими детьми в карты
играет? — отвечали ему.
Тихий, полусонный, он не спорил и не смеялся. Странный был мальчик.
— Я всегда полусплю. И этот сон так истощает
меня. Он выпивает все мои силы и всю мою кровь.
Бледное-бледное было его красивое лицо. Он говорил правду.
На улицах появились петлюровские, патрули. Необыкновенно вежливые джентльмены в солдатских шинелях щелкали каблуками и предупреждали, по какой улице ходить не следует, чтобы не попасть в облаву.
— Кто же вы такие? — спрашивали мы.
— А мы те самые, що казали «банда»,— с гордым
смирением отвечали джентльмены.
Опустели, закрылись магазины. Разбежались, попрятались люди. Город все больше и больше наполнялся солдатскими шинелями.
У Мильруда был обыск. Рассказывали, что маленький Алешка выбежал из детской со свирепым воплем:
— Я —Петлюра! Вот я вам всем задам!
Патруль почтительно удалился.
* * *
Состоялся торжественный парад. Драматург Вин-ниченко раскланивался перед толпой. За свои драмы он таких оваций не получал…
Молодцы в новеньких жупанах немецкого сукна скакали на сытых сильных конях.
«Москали» посмеивались: «Хай живе Украина, аж с Киева до Берлина».
Погуляли, посмотрели. Начали укладывать чемо-данишки. Пора.
За городом забухали пушки.
- Где?
— Как будто за Лысой Горой. Как будто больше
вики подходят.
— Ну, теперь пойдет надолго. У вас есть про
пуск?
— В Одессу! В Одессу!
12
Пошла попрощаться с Лаврой.
«Бог знает, когда еще попаду сюда!»
Да, Бог знал…
Пусто было в этом сердце богомольной Руси. Не бродили странники с котомочкой, странницы с узелком на посошке. Озабоченные ходили монахи.
Спустилась в пещеры. Вспомнила, как в первый раз была здесь много лет тому назад с матерью, сестрами и старой нянюшкой. Пестрая «всякая» жизнь лежит между мной и той длинноногой девочкой с белокурыми косичками, какою я была тогда. Но чувство благоговения и страха осталось то же. И так же крещусь и вздыхаю от той же прекрасной неизъяснимой печали, исходящей от вековых сводов, древней русской молитвой овеянных, столькими, ах, столькими очами оплаканных…
Старый монах продавал крестики, четки и образок Богоматери, чудесно вклеенный в плоскую бутылочку через узкое горлышко. И две витые свечечки и аналой с крошечной иконкой на нем тоже вклеены. На венчике надпись: «Радуйся, невесто пе-новестная». Чудесный образок. И сейчас, уцелевшая во многих беженских странствиях, стоит плоская
бутылочка, чудо старого монаха, на моем парижском камине…
Зашла попрощаться и в собор св. Владимира. Видела перед иконой св. Ирины маленькую черную старушонку, на коленях, ступни в стоптанных баш-мачонках поджаты носками внутрь умиленно и робко. Плакала старушонка, и строго смотрела на нее увитая жемчугами, окованная золотом, пышная византийская Царица.
* * *
Выехали из Киева поздно вечером. Пушки бухали где-то совсем близко.
На вокзале давка невообразимая. Какие-то воинские эшелонь! забили все пути. Не то они приезжали, не то их куда-то отправляли. Они, кажется, и сами не знали.
Лица у всех растерянные, озлобленные и усталые.
С трудом добираемся до вагона, обозначенного в нашем пропуске. Вагон третьего класса, какой-то трехэтажный. Туда же вваливают и наши вещи.
Долго стоим на станции. Все сроки отхода давно прошли. Мы на втором пути. С двух сторон поезда с солдатами. Слышны крики, выстрелы. В просвете между вагонами видно, как бегут люди и в панике мечутся.
Иногда в вагон к нам приносят новости:
— Сейчас будут нас выгружать снова на стан
цию. Весь поезд пойдет под солдат.
— Дальше одиннадцатой версты ехать вообще
нельзя. Там разъезд занят большевиками.
— Только что вернулся обстрелянный поезд. Есть
убитые и раненые.
Убитые! Раненые! Как мы привыкли к этим словам. Никого они не смущают и ни у кого не вызывают возгласа «Какой ужас! Какое горе!».
Все думают просто, в условиях нового нашего быта: «Раненых следует перевязать, убитых надо бы выгрузить».
«Раненые» и «убитые» — это слова нашего быта. И сами мы если не на разъезде, то немножко позже вполне можем стать и ранеными, и убитыми.
У кого-то украли чайник. И вопрос этот обсуж-
дается с таким же интересом (если не с большим), как и вопрос о том, что, мол, проскочим мы через одиннадцатую версту или нас отсюда даже не выпустят, потому что поездная прислуга отказывается вести поезд.
И вдруг сорвавшаяся с третьего этажа скамеек картонка треснула кого-то по голове. Это был радостный знак. Это значило, что паровоз прицепили и он дернул.
Мы поехали.
Останавливались много раз. На темных станциях и в глухом поле, по которому бегали фонарики, где кричали и стреляли.
В дверях вагона появлялись солдаты со штыками:
— Офицеры! Выходи на площадку!
В нашем вагоне офицеров не было.
Помню, бежали какие-то люди мимо окон по полотну. Потом запыхавшиеся солдаты ворвались в вагон и тыкали штыками под скамейки.
И никто не знал, что делается, и никто ничего не спрашивал. Сидели тихо, закрыв глаза, будто подремывая, делая вид, что считают все происходящее самой нормальной обстановкой для железнодорожной поездки.
В Одессу приехали ночью. Приятный сюрприз: нас заперли в вокзале и раньше утра выпустить не соглашались.
Что поделаешь!
Сложили вещи на полу, сами сели сверху и, право, чувствовали себя очень уютно. Никто в нас не стрелял, никто не обыскивал — чего еще человеку нужно?
Под утро замаячила передо мною зыбкая тень с желтым несессером в тонкой руке.
— Арман Дюкло?
-Да.
Он тоже приехал с нашим поездом. Сел около меня и стал рассказывать. Какие-то необычайно важные документы везет он в своем несессере. Ему уже предлагали за них миллион долларов, но он не выпустит их из рук.
— А по-моему, выпускайте.
— Не могу.
— Почему?
— Сам не знаю почему. Но это так истощает меня — всю жизнь держать в руках этот несессер.
Я задремала, а когда проснулась, то Армана уже не было. Он ушел, забыв у моих ног свое сокровище.
Утром открыли вокзал и выпустили нас в город. Когда носильщики укладывали на извозчиков наш багаж, несессер Армана, оказавшийся без замка, раскрылся и из него вывалился флакон «Рю де ля Пэ» и пилочка для ногтей. Больше в нем абсолютно ничего не было.
Так как Арман долго не появлялся, то мы дали объявление в газету:
«Просим ясновидящего Дюкло угадать, где его несессер».
Затем имя и адрес.
* * *
Начались одесские дни.
Опять замелькали те же лица, опять замололи ту же ерунду.
Те, которых мы считали вернувшимися в Москву, оказались здесь. Которые должны были ехать в Одессу, оказались давно в Москве.
И никто в точности ничего ни о ком не знал.
Правил Одессой молодой сероглазый губернатор Гришин-Алмазов, о котором тоже никто в точности ничего не знал. Как случилось, что он оказался губернатором, кажется, он и сам не понимал. Так, маленький Наполеон, у которого тоже «судьба оказалась значительнее его личности».
Гришин-Алмазов, энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, щеголявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.
Он сделал мне визит и очень любезно предоставил помещение в «Лондонской» гостинице. Чудесную комнату, номер шестнадцатый, где во всех углах были свалены кипы «Общего дела» — до меня здесь останавливался Бурцев.
Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.
Собеседником он был милым и приятным. Любил
говорить фразами одного персонажа из «Леона Дрея» Юшкевича.
— Сегодня очень холодно. Подчеркиваю
«очень».
— Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю:
«вам».
— Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю:
«для».
Рекомендовал коменданту гостиницы, бородатому полковнику, гулявшему целые дни с двумя чудесными белыми шпицами, заботиться обо мне.
Словом, был чрезвычайно любезен.
Время для него было трудное.
«Ауспиции тревожны» — такова была модная одесская фраза, и она хорошо определяла положение.
Пока подходили большевики, горожан исподволь грабили бандиты, ютившиеся в заброшенных каменоломнях, образовавших целые катакомбы под городом. Гришину-Алмазову пришлось даже вступить в переговоры с одним из предводителей этих разбойников, знаменитым Мишкой Япончиком. Не знаю, договорились ли они до чего-нибудь, но сам Гришин мог ездить по городу только во весь дух на своем автомобиле, так как ему обещана была «пуля на повороте улицы».