Николай Крашенинников - Целомудрие
Павел смотрит на него несколько мгновений широко раскрытым, совсем детским взглядом, затем глаза его начинают закрываться, лицо поводят складки усталости, и утомленным, обессиленным голосом он просительно говорит:
— Милый мой Умитбаев, я не спал столько ночей, мне так хочется заснуть!
С тихим, сдавленным и все же радостным смехом он идет к своей постели, идет пошатываясь, цепляясь за спинки кресла, и падает на одеяло ничком, и тут же засыпает крепко, мгновенно, со счастливым, осветленным лицом.
А Умитбаев угрюм и темен. Он не уходит, он садится у изголовья, он отревоженно смотрит в лицо спящего, и жестки, суровы линии монгольского лица его.
Павел просыпается и дивится: уже день, хмурое утро, на его кушетке, у окна, спит с утомленным лицом Умитбаев; Павел не сразу может вспомнить, как попал к нему товарищ, потом вспоминает все и вновь громко, радостно смеется на всю комнату, так громко, что просыпается киргиз.
— Ну вот, наконец-то ты очнулся, теперь давай подробный отчет.
— Умитбаев, милый Умитбаев, — с просветленным лицом говорит Павел и улыбается. — Какое утро сегодня прекрасное, неужели это дождь идет, какой дождь прелестный и свежий, и это небо пасмурное — как бесконечно хорошо!
— Да ты влюбился, что ли?
— И влюблен, и влюбился, и меня любят, и я нашел цель жизни… Все, что только бывает хорошего в жизни, все это случилось вчера.
— В кого влюбился? — Угрюмо и нерадостно лицо Умитбаева, он не верит. Павел ему подозрителен, и от мысли об этом вновь разбирает Павлика смех.
— Этого я тебе никогда не скажу, но будь спокоен, Умитбаев, больше ты меня не увидишь огорченным и злым.
— Увидим, увидим, — зловеще проносится по комнате сиплый голос киргиза.
Страх, безотчетный, жестокий страх вдруг охватывает Павла. Он вспоминает, что впереди не радость, а горе, что через день или два в Москву приедет муж; тяжкое присутствие в мозгу холодного плоского камня ощущает он; дотрагивается до черепа: в самом деле, лежит камень, он гнетет и давит, надо бы его убрать, но он засел глубоко; странно, вот он перекатывается и в сердце, и там начинается это скверное и нудное ощущение гнета; желтое лицо Умитбаева дышит зловеще. Зачем пришел он, кто просил его приходить, когда было без него Павлу так благостно — хорошо!
— Умитбаев, Умитбаев, нехорошее у тебя лицо, отчего лицо у тебя нехорошее, когда мне так хорошо?
Отводит глаза Умитбаев; в тягостных паузах молчания бьются сердца.
— Дай бог, Ленев, чтобы было тебе всегда хорошо.
— Нет, мне сейчас нехорошо, — устало, утомленно вдруг шепчет Павел, и холодные редкие слезинки катятся по его щекам. — Я нашел, Умитбаев, ту, которую всю жизнь искало сердце, но она не та, она — чужая, она принадлежит другому и…
— Опять замужняя? — угрюмо вмешивается Умитбаев.
Изумляется Павел.
— Как это «опять»?
— А забыл ту, прежнюю? О которой в пансионе?..
Отстраняется с ужасом Павлик, в волнении прикрывает лицо, точно
отгораживаясь от видения. В самом деле, во второй раз он влюбляется в замужнюю, не впервые, а дважды в жизни он пожелал жены ближнего своего. Чувство волнения ширится в сердце: не девственно его чувство, которое он до сего времени считал святым; он уже вкусил плода запретного, той синей, ныне позабытой, ночью в Башкирии он впервые приблизился к женщине; он нашел ее и в городе, раз ночью он крался в ее жилище, как стыдно, мерзко сейчас подумать об этом, но не этого ли добивается он и от Таси? Сейчас с той, которая блистала когда-то в сердце Павла сапфирными глазами, находится муж ее, лысый коротенький губернатор; теперь подле этой, с глазами священными, будет вскоре находиться цивилизованный англичанин; когда-то, через дня два или три, наступит над этим городом сумрак, и он, Павел, будет лежать здесь, на своей постели, а там вот, через стенку, будет беспомощно распластана Мечта его, англичанин вступит над нею в свои законные права мужа; Павел знает теперь, что значат эти права, как они выражаются, ведь это и есть любовь к замужней женщине, это и значит пожелать жены ближнего своего.
— А-а-а! — вдруг вскрикивает Павел и, отшатнувшись, ударяется головой о стену.
Ему легче от этого удара, он чувствует на виске холод камня, это отрадно ощутить, потому что мозг закипает в нем, потому что душа в нем кипит и пенится, потому что плавится его сердце в огне невыразимых, непередаваемых мук.
— Милый, милый Умитбаев, как больно мне, как тяжело!
Тихонечко грубоватой, неловкой, непривычной к ласке рукой гладит киргиз мягкие волосы.
— Ну вот, и не надо так, — говорит он ласково, умеряя, насколько может, свой монгольский тембр. — Вот и не надо так печалиться и падать духом. Тебе двадцать лет, ты мужчина, всякий мужчина может стряхнуть с сердца женщину; забудь ее, Павел, забудь, выкинь из сердца, поезжай к себе в дом, навести мать, теперь праздники, она ждет тебя; а не хочешь — мы с тобой поедем по аулам, я найду тебе вместо одной десяток женщин, и забудешь эту одну…
Тихим, горьким покачиванием головы останавливает друга Павел.
— Разве ты забыл?.. — спрашивает он и скорбно улыбается. — Разве ты забыл, Умитбаев, как раньше мы с тобой говорили: бывают люди, которые любят лишь раз в жизни, и любят только одну?..
И смотрит на обреченного, смотрит смущенными глазами Умитбаев.
Бледное лицо его, эти темные глаза смотрят опечаленно и строго; чувствует душа монгола какую-то жуткую правду в ответе, и не знает он, что сказать, и отворачивает лицо… А Павел продолжает говорить, и говорит спокойно и отдаленно-бесстрастно, точно дело касается не его:
— А вот к маме я, вероятно, поеду. Это ты, Умитбаев, посоветовал хорошо.
80Уже уложены чемоданы, собираются к отъезду Павел и Умитбаев, всем распоряжается «татарин»; для матери Павлика приготовлен увесистый пакет с московскими сластями; то, что поедут они вместе, исполняет Павла тишиною; в самом деле, подле него будет это преданное, по-восточному прямое и наивное сердце; он будет отвлекать Павла от затаенных мыслей, он не даст ему сосредоточиться на темном, теперь только проститься с Тасей, и можно ехать на вокзал…
Она выходит к нему тотчас же, как только лакей доложил ей о приходе. Лицо ее бледно, с серебристым оттенком, священные губы утратили свой вишневый цвет, но по виду она кажется спокойной: ведь поклялся же Павел, что «никогда в жизни», все остальное было можно выдержать, но только не это, и он тогда же поклялся «обещаю вам».
Правда, он тут же добавил себе, к той же самой клятве, что обещает навеки любить ее, но разве она могла это знать? Разве могла она сомневаться, что его клятва нерушима навеки, что она и теперь — его нареченная, единая до смерти?
Павел садится в кресло, щеки его стали белы, как гипс, он должен сказать самое страшное, должен сказать, что он пришел проститься. «Проститься с нею!..» — больно вспыхивает в уме и в сердце. С нею, с этой, едино-близкой, единственной; он должен проститься с нею, и именно тогда, когда через два-три дня приедет тот, который разбил эти две жизни, который носит железное имя «муж».
— Я должен сказать вам, Татьяна Николаевна, — начинает Павел, и останавливается, и растерянно дышит. — Я пришел сказать вам, что я… что мне… Я должен уехать из Москвы на месяц, уехать к матери, потому что…
«Потому что я люблю тебя!» — жалобно вскрикивает в нем, подавленно, смятенно. Но сказать вслух этого нельзя, уж и без того она побледнела. Павел видит: она не ожидала этого; она вздрогнула, как бы очнувшись от сна; инстинктивным движением руки она попыталась как бы оттолкнуть кого-то, кто так внезапно подступил извне, ее пальцы блуждают бессознательно по ручке кресла; Павел чувствует, что кипит в нем нестерпимая боль, и страх, и жалость, эта милая, единственная сидит перед ним с поникшей бесценной головой; она всего ожидала, только не этих слов. Скорее она могла думать, что он вновь начнет говорить ей о своей любви, но он сказал «уехать»; уехать — значит удалиться, покинуть Москву; словно черные крылья распростерлись над ее головою; она поднимает глаза кверху, потом улыбается устало и покорно и говорит тихо, одними губами, точно соглашаясь с тем, что он сказал:
— Да, да, уехать. Вам уехать… да.
И загораются больным румянцем щеки Павла. Он подается вперед в своем кресле оттого, что сердце его вдруг ударилось, точно желая прорвать грудь.
— Да не могу же я уехать! — вдруг бешено кричит он и хватается За сердце. — Я не могу от вас уехать, разве вы не видите? — Он весь дрожит, его губы растерянно улыбаются. — Разве вы не догадываетесь, что вас одну я всегда любил, и люблю, и перестану любить только со смертью?..
Теперь лицо ее все поникло. Она сидит как придавленная, он сказал то, чего не должен был говорить, этого она не должна слышать, он нарушил клятву; она поднимается, глаза ее померкли, сейчас скажет она последнее слово прощанья, за которым — бездна; он чувствует это и умоляюще простирает к ней руки.