Генри Джеймс - Повести и рассказы
— Я уж лучше буду выглядывать из-за печки, — сказала мисс Черм, уселась поближе к огню и приняла нужную позу: потянулась всем телом вверх, голову слегка откинула назад, веер наклонила вперед — и перед нами предстала, во всяком случае по моему предвзятому мнению, совсем другая женщина, незаурядная и обольстительная, незнакомая и опасная.
Оставив ее в этой позе, я вышел на лестницу, чтобы проводить майора и миссис Монарк.
— По-моему, я смогла бы сыграть эту роль не хуже, чем она, — сказала миссис Монарк.
— Вам кажется, что у нее слишком жалкий вид? Сделайте поправку на преобразующую силу искусства.
Как бы то ни было, домой они пошли, заметно воспрянув духом: их ободряло сознание того, что они — «подлинные образцы» и что в этом их неоспоримое преимущество. Что касается мисс Черм, то их, должно быть, коробило при мысли о ней. Вернувшись в мастерскую, я рассказал ей, зачем они приходили, и она стала над ними подшучивать.
— Ну, знаете, если _эта_ может позировать, то мне остается податься в бухгалтеры, — сказала моя натурщица.
— Она очень аристократична, — ответил я, стараясь критиковать миссис Монарк как можно мягче.
— Тем хуже для _вас_. Будет сидеть как истукан.
— Она подойдет для светских романов.
— О да, для них она подойдет! — с юмором заявила моя натурщица. — С ней или без нее, хуже они все равно не станут.
В разговорах с мисс Черм я часто весьма нелестно отзывался о литературе этого рода.
3
В одном из этих «шедевров» был эпизод: мрачная тайна выходит на свет божий. Его-то я и решил сделать первой пробой для миссис Монарк. С ней пришел и ее муж — на случай, если понадобится его помощь; можно было не сомневаться, что он будет сопровождать ее, как правило, каждый раз. Первым делом я решил выяснить, делает ли он это только ради приличия или же вздумал ревновать, а может быть, лезть ко мне с советами? Мне стало тошно от одной мысли об этом, и если бы мои опасения подтвердились, наше знакомство закончилось бы очень быстро. Но вскоре я увидел, что дело совсем не в этом и что приходит он просто потому (не считая, конечно, надежды оказаться полезным), что больше ему нечего делать. Когда жена расставалась с ним, он не знал, чем себя занять; да, впрочем, она с ним никогда и не расставалась. Я пришел к выводу (и оказался прав), что их прочный союз был главным утешением в их нынешнем неустройстве и что в этом союзе не было ни одного уязвимого места. Они были образцовыми супругами, ободряющим примером для тех, кто не решается вступить в брак, и твердым орешком для скептиков. Район, где они жили, был далеко не из лучших (впоследствии мне часто приходило в голову, что только это и сближало их с профессионалами), и нетрудно было представить себе жалкую квартирку, в которой майору пришлось бы оставаться одному. Пока жена была с ним, он еще кое-как мирился с убожеством своего жилища; без нее он с ним смириться не мог.
Как человек тактичный, он не пытался угодить, если видел, что в его услугах не нуждаются; поэтому, когда я был поглощен своей работой и не склонен разговаривать, он просто сидел и ждал. Но мне нравилось вызывать его на разговор — это позволяло мне ненадолго отвлечься от работы или по крайней мере несколько скрашивало ее опостылевшую монотонность. Слушая его, я убивал двух зайцев сразу: вроде встряхнулся, побывал на людях, а с другой стороны — вроде никуда не выходил и время зря не тратил. Мешало только одно: я не был знаком, по-видимому, ни с одним из тех людей, которые составляли круг знакомства майора и его жены. Беседуя со мной, он, наверно, не раз вставал в тупик: с кем же, черт побери, я, в конце концов, знаком? Он решительно не знал, о чем со мной говорить; поэтому мы особо не мудрили и придерживались больше таких тем, как сорта кожи (какие идут на седла, а какие — на кавалерийские брюки) и даже марки вин (где можно дешево купить хороший кларет); иногда речь шла об умении ездить с наименьшим числом пересадок или же о повадках мелкой пернатой дичи. Его познания в двух последних областях приводили меня в изумление: в нем уживались железнодорожник и орнитолог. Когда у него не было повода говорить о возвышенных предметах, он бодро говорил о вещах более повседневных; когда он чувствовал, что его воспоминания о светской жизни не вызывают у меня интереса, он без особых усилий снижал тему разговора до моего уровня.
Было трогательно видеть, как человек, который мог бы сокрушить собеседника своим превосходством, столь искренне хочет понравиться ему. Он присматривал за печкой и высказывал свои соображения насчет тяги (хотя его об этом и не просили), и я видел, что многого в моем домашнем укладе он не одобряет. Помнится, как-то раз я сказал, что, будь я богат, я бы попросил его приходить ко мне учить меня жить и платил бы ему за это жалованье. Иногда он вздыхал без видимого повода; смысл этих вздохов можно было истолковать так: «Дайте мне хоть голый сарай вроде этой мастерской — я бы и из него сумел что-то сделать!» Когда я приглашал его позировать, он приходил один — одно из наглядных доказательств того, что женщины храбрее мужчин. Его жена умела переносить одиночество в их квартирке под крышей, вообще она вела себя гораздо сдержаннее; прибегая к разного рода недомолвкам, она давала мне понять, что, по ее твердому убеждению, нашим взаимоотношениям приличествует оставаться сугубо деловыми и они не должны переходить в более близкие. Ей хотелось ясности: она и ее муж приходят ко мне не в гости, не как к доброму знакомому, а на службу, и, признавая во мне нечто вроде начальника (которого при случае можно и поставить на место), она отнюдь не считала, что я им ровня.
Она позировала весьма усердно, вкладывая в эту работу все силы своей души, и могла просидеть целый час в полной неподвижности, будто на нее был наведен объектив фотоаппарата. Видно было, что ее часто снимали; но именно те внешние данные, благодаря которым она так хорошо выходила на снимках, делали ее совершенно непригодной для моих целей. Сначала я был в восторге от аристократичности ее облика и получал истинное удовольствие, воспроизводя все более уверенно ее черты и с каждым разом убеждаясь, как они гармоничны и как властно подчиняют себе все движения моего карандаша. Но уже через несколько сеансов у меня стало складываться впечатление, что моя модель безнадежно статична; как я ни старался, у меня получалось что-то вроде фотографии или рисунка с фотографии. Ее облик всегда оставался неизменным, да и сама она как личность была не способна меняться. Читатель может возразить, что тут виноват я сам, что я просто не сумел правильно посадить ее. Так вот, я перебрал все позы, какие только можно себе представить, но она умудрялась сводить на нет все различия между ними. Мало того, что на рисунке каждый раз получалась истинная леди, — это была к тому же каждый раз одна и та же леди. Она была «подлинным образцом», но всегда одним и тем же образцом. Она видела в себе живое воплощение аристократичности, и были минуты, когда я приходил в отчаяние от этой безмятежной самоуверенности. И она, и ее муж всем своим поведением давали понять, что от нашего знакомства выгадываю главным образом я. Порой я ловил себя на том, что подыскиваю типы, которые можно было бы подогнать под нее, вместо того чтобы заставить измениться в нужном направлении ее саму — в чем, если браться за дело с умом, нет ничего невозможного и что получалось, например, у мисс Черм. В каком бы ракурсе я ни давал миссис Монарк, какие бы меры предосторожности ни принимал, она всегда выходила у меня слишком высокой, ставя меня в неловкое положение: я изображал очаровательную даму в виде дылды в семь футов, что довольно резко расходилось с моими представлениями о женской красоте (которые, смею надеяться, определялись не только моим собственным, гораздо более скупо отмеренным ростом).
Еще хуже дело обстояло с майором: его мне решительно не удавалось укоротить; как я ни бился, поэтому он у меня шел в ход только как модель для мускулистых великанов. Превыше всего для меня были разнообразие и простор для воображения; я любовно выискивал в людях неповторимые черточки их облика, отражающие их личность; я испытывал потребность давать индивидуальные характеристики и самой главной опасностью всегда считал ненавистную мне одержимость каким-то определенным типом. Я ожесточенно спорил об этом с друзьями, а с некоторыми даже рассорился, так как не мог согласиться с их утверждением, будто свой излюбленный тип должен быть у каждого художника и если этот тип прекрасен, то рабская приверженность к нему идет только на пользу, чему служат свидетельством хотя бы Леонардо да Винчи и Рафаэль. Я не был ни Леонардо, ни Рафаэлем, я был всего лишь молодым современным художником, быть может, самонадеянным, но ищущим, и считал, что можно пожертвовать всем чем угодно, но только не индивидуальной характеристикой. Когда они доказывали мне, что такой неотступно преследующий художника тип может иметь и нечто свое, индивидуальное, я — может быть, это был не самый лучший довод — парировал вопросом: «Чья же это индивидуальность?» Индивидуальность должна быть чьей-то, а если она ничья, то на поверку может оказаться, что ее вовсе нет.