Тадеуш Голуй - Дерево даёт плоды
V
Я преуспел благодаря Шимону, который самолично подыскал квартиру для меня и Терезы, очевидно, сочтя, что Лютаки не должны ютиться в пригороде, а может и получив такое распоряжение после недавнего торжества. Признаться, я радовался этой перемене в отличие от Терезы, которая с сожалением покидала старое пепелище, где провела тридцать лет жизни. Я радовался, ибо с некоторых пор комнатушка на чердаке казалась мне призрачной.
Новую квартиру нам дали в вилле у подножия Сальваторской горы, а самое главное — она была полностью обставлена, так как ее реквизировали у бывшего агента гестапо. Тереза заняла комнату с кух ней, — я — вторую, отдельную. Ей пришлось взять на несколько дней отпуск, чтобы переставить мебель, порадоваться полным ящикам комода и содержимым буфета, прибраться и составить полный реестр имущества и выдать расписку в его получении.
Однако перемена была настолько внезапной и разительной, что мы не могли привыкнуть к новой обстановке и долго чувствовали себя точно в гостях у людей, уехавших в отпуск или путешествие. Мы натыкались на мебель, боялись повредить ее, поцарапать, сдували мельчайшие пылинки, вытирали каждую каплю воды на паркете, когда же Тереза принесла из сада цветы, то поставили их на окне в кухне, чтобы не испортить полировку стола. Первую ночь мы не спали, несмотря на удобные кушетки и крахмальные простыни. Тереза непрерывно находила себе какую-нибудь работу то в ванной, то в кухне, и я подозревал, что ее немного тревожит никель, эмаль, паркет, кафель и белый холодильник марки «Юнкере».
Шимон навестил нас, чтобы помочь уладить формальности, а поскольку он явился с бутылкой сливовицы, мы достойно отметили новоселье.
— У тебя легкая рука, — сказал он. — Благодаря тебе ликвидировали штаб. Какой штаб ликвидирован? Самый главный штаб подполья в воеводстве.
— Какого подполья?
— «Свобода и независимость», лондонцы. У доктора, который торговал абажурами, — ну и нюх у тебя, старина, — весь архив накрыли, да еще какой архив.
— Я ничего об этом не знал, Шимон. Удивительно. Происходят всякие вещи, важные вещи, якобы благодаря мне и в то же время помимо меня. Все, что я сделал, собственно, не имело смысла, повода… Не знаю, понимаешь ли ты, но я мог бы привести целый перечень. Это ужасно, тем более ужасно, что все имеет какие-то непреднамеренные последствия. Я вовсе бы не удивился, если бы, например, нашлись люди, которые бы не хвалили меня, а только обвиняли. Наверняка есть и такие. Одни из‑за меня спаслись, другие, возможно, погибли.
— Смотря кто. Ты помог Шимону бежать. Шимон был в лесу, стрелял, убивал. И тех, кого он убил, мог убквать благодаря Роману Лютаку. Переживаешь, что вдовы жандармов и эсэсовцев смогут тебя обвинять? Все зависит от того, кто кого, разумеется. Если бы пан доктор, торговавший абажурами, узнал, что раскусил его ты, то перед смертью кричал бы: «Меня убил Лютак!» Он‑то наверняка пойдет в расход. Но все они не могут и не будут кричать!
— Не в том дело, что они могут. И не в них, Шимон. Мне это трудно выразить, но пойми: ты был в Испании, в лагерях, в лесу и знаешь, за что, зачем, почему, у тебя были основания, свои основания, а у меня нет. Дьявольское свинство!
— Свинство, — согласился Шимон. — А ты, глупый человек, умереть мне на этом месте, переживаешь, вместо того чтобы придумать, как избавиться от переживаний. Такая биография, такая прекрасная биография, и вдруг — дерьмо. Абажуры!
Я махнул рукой. Уже давно не сделал ни одной штуки, не было проволоки, не хотелось уже искать поставщиков и покупателей, впрочем, сам понимал, что это неудобно, что мое надомничество оскорбляет нечто связанное с моим именем. Но я ни с кем не делился своими сомнениями. Жизнь готовила сплошные неожиданности, а последнее известие, что я снова невольно совершил доблестный поступок, вынуждало призадуматься о себе. Я был благодарен Шимону за разговор, но и в его отношении ко мне не все было ясно. Правда, мы познакомились еще Там, но не дружили, все дело с побегом провернул кто‑то другой, откуда же взялись дружеские и сердечные чувства? Я догадывался откуда. Шимон слишком часто рассказывал о своем побеге, был слишком счастлив на воле, чтобы не возвращаться мысленно к человеку, при поддержке которого обрел свободу. Когда партизанил, в сознании его возник образ Романа Лютака, не имевший ничего общего с подлинным, а после освобождения заиграл еще более яркими красками, когда Шимону стало известно о том, что уготовила мне судьба в самом начале. Тот, кто столько перенес, непременно был достоин, по мнению Шимона, такой судьбы. Я не чувствовал себя достойным ни пыток, ни того чудовищного времени, которое я провел в камере с Катажиной, ни лагерных лет. Это было, как говаривали немцы, «umsonst» — ни к чему. А все‑таки не хотелось беспрестанно делать никчемные шаги, особенно с тех пор, как я осознал, что они чреваты непредвиденными последствиями, обрушивающимися нааменя. Но что же я должен был делать? На этот вопрос Шимон не мог ответить, улыбался чуточку конфузливо, чуточку иронически и, казалось, не желал, не мог говорить об этом всерьез, с глазу на глаз, заранее полагая, что подобные темы вообще не годятся для разговора. Я не настаивал с непривычки к диалогам о самом себе, а те, которые я вел в последнее время, были в духе ребяческих исповедей, которыми обмениваются школьники, лживых и оставляющих неприятный осадок. Выражение лица Шимона говорило: «Не дури, ты сам обязан до этого дойти». Если бы я хоть знал как! Путем размышлений. На это не хватило бы сил.
Я оказался в затруднении, которым сопровождается отказ от прежних взглядов без выбора новых, причем известную роль играла здесь и перемена обстановки, квартиры. Меня окунули в действительность, которая требовала, по крайней мере, перемены образа жизни. «Вот теперь начнется жизнь», — припомнилось мне высказывание Катажины, провозглашенное ею, когда мы вступали во владение нашего семейного гнезда. Тогда я тоже испытывал внутреннюю потребность «начать сызнова», лишь с той разницей, что без тревог и душевного смятения.
Я не предполагал, что мебель — глубокое кресло с прибитым снизу инвентарным номером НСДАП[7], диван, шкаф, — способны возбуждать тревогу, а она тревожила самым фактом своего существования. Я подсмеивался над Терезой, которая еще явно сомневалась в реальности нового приобретения, а сам, вопреки тому, что радовала перемена к лучшему, порой задавался вопросом, имеет ли она смысл, не является ли вся эта мебель жалкой и смешной, словно боялся стать ее рабом. Вдобавок мне недоставало привычной работы, следовательно, времени было с избытком, чтобы тратить его на пустопорожние раздумья. Пожалуй, именно это и представляло наибольшее зло.
Я бесцельно слонялся по квартире, останавливался перед зеркалом, ощупывал лицо, скалил зубы и корчил рожи. Ходил за покупками, чистил картошку, мыл посуду, проветривал простыни и одеяла на балконе, драил наждаком дверные ручки, прочищал калориферы, выстригал продовольственные карточки в соответствии с нашими дневными потребностями и скалывал талоны, наконец — штудировал газеты, систематически выписывая из них различные сведения: о правительстве, партии, международных делах, экономике Германии. Владелец квартиры, вероятно, был до войны страховым агентом, прежде чем сделался агентом гестапо, так как я нашел в комоде пачки полисов, напечатанных на меловой бумаге. Именно чистые оборотные их стороны подсказали мне мысль вести заметки и заняться самообразованием — великолепная белая бумага попросту требовала, чтобы ее использовали. Начиная свои исследования, я не задумывался об их прикладной стороне, но вскоре пришел к выводу, что они пригодятся. Я знал так мало, так мало.
Следовательно, день у меня был словно бы занят, однако возня, которой еще недавно вполне хватало, чтобы целиком предаваться ей, теперь не удовлетворяла меня, ибо я проникся убеждением, что уже перерос ее, смотрю на нее с высоты собственной персоны. Ничего подобного Там я не испытывал. Там между мной и моей работой царило полнейшее согласие.
— Тебя что‑то гнетет, Ромек, — заметила как‑то Тереза. — Осунулся. Что с тобой?
— Ничего особенного. Мне кажется, что у меня слишком много свободного времени.
— А ты уже отдохнул? О работе не беспокойся, скажи только, какую хочешь. Сегодня вечером у меня собрание, затянется допоздна. Не леди меня, ужинай один.
— Какое еще собрание? Что вы на этих собраниях делаете? Мир спасаете?
— Спасаем‑таки, если тебе угодно. Сегодня директора будем вывозить на тачке, уж больно зазнался, все развалил начисто, производительность хромает, а он… Ну, посмотрим. Будет трудновато, вуереновцы мешают.
Я обрадовался, так как знал, что такое ВРН, пригодилось изучение газет.
— На моей фабрике не будет борделя, — сказала Тереза. — На той неделе не выдавали зарплату, в прошлом месяце привезли гнилое полотно, в руках разлезалось, с мая простаивает агрегат, и не ремонтируют.